Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
Веронезе (протяжно, по слогам). Мон-та-жом?
Германтов. Да, благодаря монтажу отдельные заснятые на плёнку картины склеиваются в цельную подвижную ленту.
Веронезе. Склеиваются, чтобы получилась история?
Германтов. Да, история. Сейчас вон там, к примеру, снимаются сцены, если угодно – подвижные картины, их потом склеят-смонтируют в историю…
Палладио. Про что будет история?
Германтов. Про преступление в Венеции.
Веронезе. И чем же удивляют нынешние венецианские преступления?
Германтов. Особым изяществом.
Тут осветитель,
Веронезе ахнул, на миг зажмурился, машинально качнулся в сторону, а Палладио – вот выдержка! – никак, даже мимически, не отреагировал; он оставался хмурым и чуть надутым.
Веронезе (быстро придя в себя, но с оттенком обречённости). Неподвижная живопись, поскольку по прошествии веков родилась подвижная живопись, на ленте, уже никому не нужна?
Германтов (успокаивая). Нужна, ещё как нужна! Учтите: живопись пятисотлетней давности стоит теперь бешеных денег.
Веронезе (воодушевляясь). И моя тоже? Сколько дукатов мне бы отсчитали, если действительно прошло пятьсот лет, за моё «Похищение Европы»?
Германтов (присвистнув). Теперь вообще-то в обращении вместо дукатов – доллары, а «Похищение Европы» теперь, думаю, стоит многие сотни миллионов долларов. Любезный несравненный Паоло, вам и присниться не могла бы такая большущая гора золота, да ещё уплаченная всего за одну картину, пусть и такую великолепную, как «Похищение Европы». Доживи вы до наших дней, вы были бы баснословно богаты, вам даже по средствам было бы (расхулиганившись, ощущая, как озорное сердце ускоряло свой бег!) заказать для себя проект роскошной виллы самому Андреа Палладио.
Палладио (оценив шутку со скупой улыбкой, колко). Я выстрою для Паоло виллу, а Паоло её потом сам для себя распишет?
Германтов (подхватывая). Да, к собственному удовольствию так щедро распишет, что нельзя будет понять, где стены, где потолки.
Палладио. И опять буду я унижен?
Вот это да! Что можно было ему ответить, что?
– Всё стало вокруг голубым и зелё-ё-ным… – нежным голоском и чуть протяжно запела молоденькая девица в бледном, струившемся блеском платье, и тотчас же сентиментально обосновалась на засветившемся экранчике германтовской памяти Серова в шляпке с пёрышком, за рулём авто.
– Славная мелодия, я её здесь раньше не слыхивал, – повернулся в сторону оркестрика Веронезе. – А ты, Андреа?
Угрюмый Палладио промолчал, лишь еле-еле качнул головой.
– Это советская песня, из кинофильма, – сказал Германтов.
– Советская? – удивился Веронезе. – Впрочем, многоопытный и сверхосведомлённый друг мой, не затрудняйтесь пускаться в объяснения, – смешно замахал длиннопалой холёной кистью, высунувшейся из широкого чёрного рукава плаща, – всё равно я ничего не пойму.
– И что так всех в совок тянет? – спросила женщина с растрёпанными волосами и отпила просекко.
– Там всё было предсказуемым
– Путин закрутит гайки?
– Разве что после Олимпиады.
– Ну, чтобы всё путём, – Кит Марусин разлил по бокалам шампанское.
Заныла душа, он не мог не мыслить пространственно. Да, он в предбаннике Страшного суда, разбитого на две судебные палаты: на Словенской набережной он боязливо отчитывался перед собою за свою жизнь, а здесь, на праздничной Пьяцце, ответ придётся держать за творческие свои притязания.
Но кто будет его судить, он сам осудит себя или – они?
Германтов задохнулся, ловил беспомощно губами розовый воздух. Сколько колебаний в состоянии своём пережил он за один день, сегодня, сколько претензий успел предъявить себе и – от этих же претензий, – отбиться, а сейчас – опять беззащитен. Почему-то почувствовал себя воришкой, схваченным за руку… Он что, покусился на самое сокровенное для них, а они так рассердились, что посчитали лучшей защитой нападение? Неужели они всё разузнали о его замысле?
И… могут, не дай бог, в замысел вмешаться?
А пока их задача – окончательно заполучить мой компьютер? Но он не отдаст, ни за что не отдаст, в компьютере вся ненаписанная книга, вся.
– Что это такое? – как бы небрежно и невзначай Веронезе ткнул указательным перстом в ноутбук.
Германтов с деланным равнодушием пожал плечами.
– Но вы же ловко управляетесь с этой штукой.
– Не понимая её устройства.
– Странное время добровольного непонимания, – притворно вздохнул Веронезе, – не могу представить себе, что я не понимаю воздушных свойств красок своих или прозрачных лаков.
– А я, – вторил ему Палладио, – не смог бы элементарно нанести пилоны на плане, если бы не понимал, сколь укрывиста тушь и чем мне помогают в работе линейки, угольники, измерители.
Они, выплетая словеса, подбираются к свойствам компьютера, они хотят овладеть его памятью, чтобы выведать…
– Похоже, что вы, – Веронезе постучал по крышке ноутбука пальцем, – передоверили этой подручной, но непонятной штуковине свои ум и чувства…
Стоп, ведь главное они уже знают, об унижении пространственной красоты поверхностной красотой недавно у них заходила речь на рассвете, когда друзья-соперники заявились непрошенно в его спальню. Ну да, тогда-то и узнали они о замысле, они же залезали тогда в компьютер, рыскали в памяти…
– Это было недавно, это было давно… – чуть покачиваясь, запела девица, а Веронезе, прислушиваясь, заулыбался – ему явно нравились советские песни.
А Германтову сделалось вдруг нестерпимо душно. Он заметил боковым зрением, как аристократично бледные венецианки в голубых и бирюзовых шелках принялись обмахиваться веерами.
Это сон или явь?
Да можно ли это определить? Вся эта площадь сейчас, залитая тихой струнной музыкой, вокалом и розовым-прерозовым светом, разве не сновидение? Краем глаза задел не только воздушных венецианок в шелках, но и Гулливера, который, сонно покачиваясь на ходулях, жонглировал апельсинами.