Гомер
Шрифт:
Здесь, далеко от отца и от матери. Но не сойду я
С боя, доколе войны не вкусят троянцы досыта!
Так говорит он, мрачный и гневный, своему вещему коню. В пылу боя, когда Ликаон
просит у него пощады, он опять вспоминает о своем собственном жребии, и мы не знаем,
убивает ли он Ликаона в пылу боевой страсти или это есть его послушание судьбе. Он
говорит (XXI, 106-113):
Милый,
Жизни лишился Патрокл, – а ведь был тебя много он лучше!
Разве не видишь, как сам я и ростом велик, и прекрасен?
Знатного сын я отца, родился от бессмертной богини, –
Смерть однако с могучей судьбой и меня поджидают.
Утро настанет, иль вечер, иль полдень, – и в битве кровавой
Душу исторгнет и мне какой-нибудь воин троянский,
Или ударив копьем, иль стрелой с тетивы поразивши.
У Ахилла тайное знание, тайное видение своей судьбы. Он не просто слепой
разрушитель. Его сознание есть сама судьба, осознающая себя в человеке. Безличная
стихийность и оформлена здесь как интимно-личное переживание.
В-четвертых, эта «любовь к року» (как потом скажут стоики) превращена у Ахилла в
целую философию жизни. В своем ответе на просьбу Приама (Ил., XXIV, 518-551) он
создает целое построение о счастье и несчастье человеческой жизни и высказывает
сильно-пессимистический взгляд на человека: «Боги такую уж долю назначили смертным
бессчастным, – в горестях жизнь проводить. Лишь сами они беспечальны» (525 сл.). И это
не просто теория. Ахилл, этот зверь и дикий ураган войны, понимает, что и Приам с своим
убитым сыном Гектором и он, Ахилл, с своим убитым другом Патроклом в сущности, одно
и то же, и [240] он знает тщету всякого человеческого сетования: «Ну, успокойся ж ив
кресло садись», – говорит он (522 сл.). «Как бы ни было грустно, горести наши оставим
покоиться скрытыми в сердце!» В непреклонном воинском сердце живет теплое и мягкое
чувство человечности, чувство общей судьбы всех людей. И вот мы видим, как Ахилл
преображается в сцене с Приамом. Он просит Приама не растравлять его душу новыми
просьбами, боясь, как бы не выйти из себя и не нарушить своего дружелюбия к Приаму и
завета Зевса (570). С другой стороны, чтобы не оскорблять старца-царя видом Гектора и
опять-таки не возбудить в себе гневную реакцию на возможное возмущение Приама, он
приказывает
на прекрасную колесницу (580-590). А после этого он щедро угощает Приама, и они оба
долго удивляются взаимной красоте и боговидности (599-633). И все это вовсе не потому,
что он забыл о своем покойном друге в минуту внезапно нахлынувшей
сентиментальности. Нет, он очень его помнит и даже обращается к нему с молением не
гневаться и с обещанием ублажить его в дальнейшем (592-595). Мало этого, боясь, чтобы
кто-нибудь не увидел Приама и не поднял шума из-за прибытия неприятеля в греческий
стан, Ахилл кладет Приама ночевать не в доме, а на дворе, с большими при том
почестями. И напоследок даже спрашивает, сколько дней будет длиться в Трое
оплакивание и погребение Гектора, чтобы в течение этого времени не нападать на
троянцев. И в дальнейшем троянцы без всякого страха в течение положенных 11 дней
выходят за городские стены для погребения героя, веря благородному слову Ахилла. Все
это вообще показывает, что Ахилл и действительно имеет опыт общечеловеческой судьбы
и со всей интимностью чувствует общее равенство людей перед нею.
В-пятых, нужно прямо сказать, что от этого глубокого и сложного образа Ахилла
веет в конце концов некоей печалью, некоей грустью, той особенной античной
благородной печалью, которая почила и на всем многовековом мироощущении
античности. Сладострастие боя, нежнейшая дружба и любовь, преданность воле судьбы,
абсолютное личное бесстрашие перед ликом пустой и томительной вечности Аида и,
наконец, интимное чувство человечества и человечности, – все это слито у Ахилла в один
жизненный порыв, в один социальный инстинкт, в одно нераздельное и монолитное
самочувствие. Ахилл – сложная натура, в подлинно античном смысле, в подлинно
гомеровском смысле сложная и богатая натура.
В-шестых, наконец, часто забывали выдвигать в Ахилле мифологическую основу,
слишком его очеловечивая и сводя на образ обыкновенного, хотя и неимоверно сильного
человека. Если мы в своем представлении сумеем объединить все, что выше говорилось об
Ахилле, еще и с мифичностью его образа, [241] то мы получим истинно гомеровский,
истинно эпический характер, отличающийся всеми теми основными свойствами эпоса, на
которые указывалось как на принципы эпической поэзии вообще.
Старинная наивность ученых видела в Ахилле то фессалийского водяного демона