Граф Платон Зубов
Шрифт:
— Ну уж, и ничто! Скажешь, батюшка. Глаз-то всего пара да ушей, а дел кругом вона сколько деется.
— Не сколько деется — о них и без тебя наслышан. Мне про сватовство узнать надо. Государыню пустяками беспокоить не хочу. Что это говорят, будто из того же семейства уже одну невесту брали да не удалась свадебка.
— Ах, ты об этом! Тут все просто. Матушка нашей невесты, Амалия, принцесса Гессен–Дармштадтская, вместе с сестрами сюда приезжала, когда наследнику, Павлу Петровичу, супругу выбирали. Амалия-то цесаревичу не показалась. Он глаз на Вильгельмину
— Дальше, дальше, Анна Степановна. Знаю, не задалась у молодых жизнь. Почему это?
— Ну, Платон Александрович, промеж мужа и жены один Господь судья.
— А причем здесь муж и жена? Я о государыне говорю. Что она-то принялась делать?
— Как это что? Нехорошо ты как-то пытаешь меня, Платон Александрович. И сказать мне тебе больше нечего.
— Есть, есть что сказать, Анна Степановна. А то ведь иной раз свободным временем заглянул бы к тебе, коли дружба наша старая тянется. Так что, тянется, нет ли?
— Какой ты, Платон Александрович! Чисто банный лист. Ну, поженились молодые, ну, цесаревич в молодой супруге души не чаял. Обо всем на свете забывать стал. Какая там матушка, какая государыня — никаких советов и наставлений слушать не стал. На свою Наталье Алексеевну как на икону глядит, только что не молится.
— Понятно! Не стерпела наша государыня.
— Материнское сердце…
— Брось ты с материнским сердцем! Перерос я бабьи сказки слушать. Лучше скажи, как великая княгиня себя повела. Поди, стала царственным муженьком командовать, а уж такого государыня императрица и впрямь стерпеть не могла.
— Ну чего ко мне пристал, коли сам все знаешь.
— Все, да не все. Мне мелочишки всякие нужны.
— Какие еще мелочишки. Забрюхатела великая княгиня — цесаревич ровно ума решился. Вокруг нее только и крутится, каждую прихоть исполняет. Надоел уж государыне со своими страхами. Ей дела решать. Тут как раз еле–еле от Емельки Пугачева отбились. Самозванка — Бог сжалился — в крепости померла. Княжна Тараканова. С турками не разберешься…
— Григорий Александрович князь Потемкин–Таврический в гору пошел.
— Да не сбивай ты меня, Платон Александрович, Бога ради.
— Чтоб не забыть, вечером у себя одна будешь? Племянницы на балу плясать станут?
— Могут и на бал уехать. К Барятинским. Только ехать то к ним неудобно — дорога много часу берет.
— Вот и ладно. Часу в седьмом уедут?
— В восьмом, да ты что, и впрямь?..
— Даром спрашивать не стал бы. Так что же там с великой княгиней?
— Что-что. Тяжело рожала, да так и не разродилась. Померла. Думали, цесаревич с горя свихнется. Ночами не спал, днями сидел, словечка не промолвит. Видеть никого не хочет. Ну, материнское сердце и не выдержало.
— Опять материнское сердце. Умная ты у нас, Анетта, чего ж комедию ломаешь. Что государыне понадобилось?
— Вот ты и не прав, Платон Александрович. О
— Какие еще письма?
— Которые один из кавалеров придворных великой княгине писал. Известно, амурные.
— Вот как! Вовремя, значит, нашлись.
— Да уж так вышло. Сначала цесаревич и в руки их брать не хотел, а потом…
— Что потом? О покойнице же речь!
— Плохо ты нашего цесаревича знаешь, Платон Александрович. Покойница — не покойница, так вскинулся, что уж государыня как унять не знала. Покойницу проклинать принялся. Все ее вещи из апартаментов личных вынести велел. Все портреты изничтожить.
— Помогло, выходит, зелье-то отравленное.
— Это почему отравленное? Только то, что правда завсегда горька.
— Правда! Ох, Анетта, Анетта. Сама ли дурью мучаешься, меня ли обдурить хочешь? А откуда бы этим письмам взяться — не подумала? Неужто великая княгиня, коли мужу законному рога наставляла, в их супружеской спальне хранить бы бильедушки стала? А перед родами и вовсе — знала, сколько народу постороннего в покоях толочься станет, по всем уголкам рыскать. В нашем-то дворце особенно.
— Ну, Платон Александрович, это как сказать…
— И говорить нечего — подкинули.
— Может, и подкинули.
— А перед тем сочинили да написали.
— Как это? О чем ты, батюшка?
— О том, что чужую руку подделать невелик труд.
— Понадобилось покойницу обнести, вот и обнесли.
— Да для чего, скажи на милость?
— А тебе и невдомек, Анна Степановна? Совсем ты у нас проста стала.
— Хоть убей, Платон Александрович…
— Что мне тебя, красавицу нашу, раньше времени убивать? Дело нехитрое — чтобы цесаревич никакой супруге больше не верил. Сомнение в духе поселить. Много ли цесаревич один во дворце нашем, среди доносчиков и шпионов, навоюет?
— Да уж, Наталья Алексеевна, царство ей небесное, только о престоле и мечтала. Цесаревича тоже подзуживала: как это он править станет, какими, делами займется, как себя всему миру представит.
— Вот–вот! Не от родов, так от чего другого следовало такой великой княгине помереть, чем раньше, тем лучше. Разве нет, друг ты мой, Степановна?
— Тебя послушать!
— Умнее станешь. А когда же цесаревичу снова охота в брак вступить пришла? Помнится, недолго траур-то он соблюдал.
— Недолго! Через четыре месяца свадьбу сыграли [18].
— Так не положено вроде.
— Цесаревич ни траура соблюдать не стал, ни на одну литию погребальную ходить не стал — как отрезало. И женился как со зла. На невесту глядеть не стал. Кого государыня выбрала, то и ладно.
— Ничего не скажешь, лекарь из нашей государыни отменный: ухо лечит — голову рубит. Вот оно откуда у них ни любви, ни согласия.
— Да, великая княгиня Мария Федоровна по первоначалу уж как к мужу ластилась, чего–чего ни делала, ничем цесаревича не проняла.
— Квочка. Ей бы детей рожать да семейные вечера устраивать.