Гретель и тьма
Шрифт:
Но не всех одолевали подобные колебания. Поначалу лишь мелкие перебежки, лишь возня в тенях зданий, быстро превратились в нашествие падальщиков. Приковылял согбенный старик и попытался насадить свежеиспеченную буханку хлеба на свою клюку, да только добычу его урвала себе дворняга, все ребра видны. Дети-оборванцы высыпали из темных расщелин и давай хватать хлеб – даже если он измарался в канаве – и рвать его зубами, а сами тем временем скрывались по своим шхерам. Выбегали женщины, бросая испуганные взгляды за спину, собирали даже мелкие кусочки того, что еще валялось, и уносили добычу в подолах юбок. Беньямин бежал с ними.
– Что тут случилось? – Никто не отвечал. Будто он невидимка.
Дыма прибавилось.
Но нет, не повезло: здесь ожидала маленькая банда подкрепления – они сидели на грудах камней, чтобы получше видеть происходящее. Кое-кто заливался хохотом. Один считал вслух, держа за ошейник громадную черную собаку, и ее оскаленные зубы и то, как она рвалась от хозяина, устрашали куда сильнее лая. Один человек восседал отдельно, как на троне, на куске стены выше остальных и чистил носовым платком старую менору – изящную вещицу, украшенную гарцующими оленями. Работой своей он был очень увлечен и низко склонил голову, но во рту у Беньямина вдруг пересохло. Венец светлых волос и дуэльный шрам ни с чем не спутаешь – он напоролся на единственного человека в Вене, которого старательно избегал. Он быстро повернул обратно к площади, надеясь укрыться в дыму и безумии. Смех за его спиной смолк. Внезапно его окружили со всех сторон.
– Что это у нас тут?
– Ну-ка, ну-ка, ты откуда, мальчик?
– Отс-сюда, – проблеял Беньямин. – Я венец, как и вы. Живу на Брандштадте.
– Слыхали, герр Клингеманн? Эта крыса думает, что он – как мы.
– Слыхал. – Светловолосый человек сошел вниз, передав лампу напарнику. От улыбки Клингеманна Беньямин поморщился и попытался представить, что его ждет. И не зря: от резкого удара сначала в одно ухо, потом в другое закружилась голова. Кто-то силком опустил его на колени, и он тяжко рухнул, мелкие камешки впились ему в голени. Клингеманн склонился к нему так близко, что Беньямин унюхал запах его сигарет, душок затхлого табака, бриолин и мускусный аромат, который он узнал, но не смог вспомнить, что это. – Ничего общего у тебя с нами, мальчик. Вене тебя и твоего племени не нужно. Понял?
Ярость в Беньямине ненадолго пересилила страх.
– Я здесь родился. У меня столько же прав… – Удар уложил его боком на брусчатку, головой он стукнулся о камни.
– Нет у тебя прав, крыса.
– Поглядим, из чего эта тварь сделана. – Голос Клингеманна.
Беньямин резко тряхнул головой, пытаясь собраться с мыслями.
– Я такой же, как вы, – начал он, но понял, что речь не о нем. В двух шагах от
– Ты нам не ровня, – пролаял Клингеманн. – Придет время, и мы тебе это докажем. Ползи в свою крысиную нору… Нет, на четвереньках. И скажи спасибо, что у нас есть дела поважнее. – Он пнул Беньямина под ребра. – И запомни: тебя уже два раза предупредили, чтоб ты не совался куда не надо. Больше не пробуй. В следующий раз увижу – окажешься там, куда попадают тебе подобные, когда из вас вышибают дух.
Десять
Грет скармливает папины рубашки валикам, а ручку поворачивает так рьяно, что слова выскакивают толчками, как вода.
– Вы плохо кончите, сударыня, если не исправитесь. Знаешь, что бывает с девочками, которые врут? – Я закатываю глаза и пинаю корыто. – Прекрати. В последний раз спрашиваю: ты украла пирог?
– Нет. Мне не нравится Spuckkuchen [89] .
Грет прищуривается.
– Это еще почему?
– Я люблю черешню, а не эти кислые с косточками.
– Ах вон что. Вот ты и попалась. Откуда ты знала бы, черешня это или нет, если б не попробовала? – У Грет в руках мое платье, сплющенное деревянными валиками, тонкое, как бумага. Она его встряхивает, и оно опять оживает, машет мне рукавом на прощанье и падает в бельевую корзину. – Я знаю сказку про девочку, которая врала и врала, пока не заявила, что может спрясть из соломы золото, скверная тварюшка.
89
Букв, «пирог с плевками» (нем.), пирог с неочищенными вишнями.
– Вот дура.
– Еще бы. Ну какое из соломы золото? Старым коровам только жевать. – Валики сплевывали папины докторские халаты – длинные и плоские, они мне напомнили картинку с Уэнди, как она пришивает Питеру Пэну его тень. Грет подхватывает их, не дает им упасть на землю. Внимательно рассматривает, убеждается, что они белы, как пролитое молоко, и все отпечатки больных людей из них выварились. – Однако вот беда: про это прослышал Император. Он был очень богат, но таким людям всегда хочется богатеть еще. Так устроен божий свет. И всегда такой был. И всегда будет. Богатые богатеют, бедные беднеют. Справедливости тут не случается. Будь оно по-моему…
Она продолжает разговаривать со стиркой, а я срываю одуванчики-часики и пытаюсь заставить их доложить мне, сколько времени: eins, zwei, drei, vier, f"unf…. Грет как-то рассказывала, что если сдуть все-все семечки, мама разлюбит. Но теперь-то уже и не важно. Я дую и дую, пока не добираюсь до семи, но на самом деле уже одиннадцать с лишним, а значит, и одуванчик мне тоже правды не говорит.
– И что же Император сделал? – спрашиваю я, когда Грет наконец перестает бурчать.
– Он приказал своим стражникам запереть маленькую врушку в погреб с целым возом соломы и с прялкой. Там, в темноте, она и сидела. Одна. Ей и сухой корки-то не доставалось пожевать, не говоря уже о краденом вишневом пироге. Прясть во спасение своей жизни, пока не сбудутся мечты Императора – пока все его сокровищницы не переполнятся золотом.
– А почему она не сбежала из того угольного погреба?
– Императоры не топят углем. Они жгут банкноты.
– А что потом с ней случилось? – Я прыгаю с одной ножки на другую, мне интересно, чем все кончится. – Никто не пришел ее спасти?