ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ
Шрифт:
* Абхазцы.
Медведь больше у них не появлялся и даже следов его Озермес нигде поблизости не обнаруживал. — Наш ночной гость, поди, крепко обиделся, — сказал он Чебахан, — и сам не приходит, и своему роду, наверно, рассказал, что мы медведей мисками с медом не встречаем. — Рой из разоренной медведем сапетки куда то улетел. Осенью Озермес — он видел, как это делал Безусый Хасан, — обмотал голову тряпьем, обкурил сапетки дымящейся головней и добыл соты с медом. Но зимой позабыл в свое время утеплить сапетки, и пчелы погибли от морозов. Выжили они лишь в двух сапетках. Озермес знал по рассказам, что после рождения новой матки стая со своим роем улетает, и ее надо тогда уметь поймать и посадить в свободную сапетку.
Хасан рассказывал, что одни из пчел трудятся, делая мед, другие — трутни лишь оплодотворяют матку, и за это рабочие пчелы кормят их до конца жизни. А матка несет яйца, из которых рождаются и собиратели цветочного нектара, и трутни, и, наконец, новая матка. Хасан
Тех пчел, которые пережили холода, Озермес не трогал, ему расхотелось отнимать мед у таких разумных и трудолюбивых созданий, уподобляться грабителю медведю. Обворачивать сапетки от зимних холодов сеном и тряпьем Озермес теперь не забывал.
Одно время к ним прилетала одна и та же пчела. Чебахан прозвала ее Жужжалкой. Прилетала она не за добычей, не садилась на еду, лишь описывала внутри сакли круги или, дрожа крылышками и переливаясь в проникавшем в дверь луче солнца, как драгоценный камень, зависала в воздухе и смотрела на Озермеса или на Чебахан. Для чего прилетала пчелка — развлечь их, показать, что они не одни, или ей что нибудь нужно было, или она благодарила Озермеса за то, что он больше не отнимает у пчел мед? Кто мог ответить на это? В конце последнего месяца лета Жужжалка исчезла, Озермес сказал Чебахан, что пчелка, наверно, на вещает теперь какого нибудь одинокого зверя в его берлоге, а может, ее склевала врагиня пчел золотистая шурка? Шурки жили в крутых глинистых обрывах, и Озермес как то приметил их пеструю, желто сине-зеленую стайку над оврагом, пониже шафранового луга. Казалось бы, только вчера он и Чебахан впервые увидели этот луг, а прошло уже три лета и три зимы. Время есть время. Обычно кажется, что течет оно одинаково для всего живого и неживого, и для уймы звезд, составляющих Тропу всадника, и для Богатырь горы, и для Чебахан, и для липы, и для речки. Но отец говорил, что время стариков движется быстрее, чем время молодых. В ночь перед сражением для всех живущих в ауле время тащилось, как уставший бык, а день, наступивший после ночи, начиная с первого выстрела и до пожаров, сожравших сакли, пролетел, как сокол сапсан в своем стремительном падении. Для самого Озермеса, когда он лежал под снегом, время почти замерло, тогда как для Чебахан оно продолжало двигаться. Вероятно, каждый перемещается в своем времени, то ускоряющем, то замедляющем бег. Сейчас время его и Чебахан сызнова течет вровень, и они движутся голова в голову. Наверно, чтобы ощутить перемену в течении своего времени или в движении времени окружающего тебя мира или с тобой или с миром, что то должно произойти. Течение времени его и Чебахан, когда они находились в ауле, сливалось с движением времени других людей. А потом все нарушилось. Так бывает, когда люди скачут на лошадях. Ты скачешь, скачешь, слышишь топот коней и фырканье коней твоих спутников, и вдруг замечаешь, что стало тихо, смотришь и видишь, что другие всадники либо далеко опередили тебя, либо отстали так, что, оглянувшись, их уже не разглядеть в далеком пыльном мареве. Движение времени для аула пресеклось, как обрывается бег сорвавшегося в пропасть коня. А он и Чебахан, идя вдвоем, движутся дальше, уже другим шагом, таким, каким бегают, летают и ползают и лохмоногий, и заяц, и ястреб, и длиннохвостая, все, кто их окружает. Он знал, что звериные, птичьи, рыбьи и человеческие племена равны перед Тха и вращаются в общем великом круговороте мироздания и что при этом у каждого племени своя дорога, не перекрещивающаяся с путями других племен, но что он и Чебахан бредут теперь не человеческой, а лесной тропой и живут в одном времени со зверями, пришло на ум ему впервые.
Ноги у него снова ослабли. Ощутив усталость от своих путаных мыслей, он пошел обратно и остановился возле Мухарбека. Изборожденное морщинами безбровое лицо старика было неподвижно.
— Скажи мне, рожденный столетним явором, тхамада, что ты думаешь о течении времени? — спросил Озермес. — Ты был высоким зеленеющим деревом, а потом стал пнем Мухарбеком, продолжает ли время меняться для тебя? А что ты думаешь о мироздании, как оно движется во времени? Мне, имеющему душу, не уследить за переменами на небе и на земле, слишком уж коротка моя жизнь.
По высокому застывшему лбу Мухарбека скользнула тень. Как обычно, он не ответил.
Озермес слабо усмехнулся.
— А не могут ли у меня и Чебахан вырасти хвосты? Безусый Хасан рассказывал, что какой-то обладавший большими познаниями иноземец говорил ему, якобы в те времена, когда эти горы были как холмики, открытые кротами, у людей имелись хвосты. Я хотел бы получить такой, как у Самыра.
Мухарбек молчал. Укоризненно покачав головой, Озермес направился к сакле. На душе у него стало пусто, как в дупле у белки в конце долгой зимы.
Самыр, идя рядом, потерся боком об его ногу.
— В каком времени живешь ты, собачина? — спросил Озермес. — В таком же, как и волки?
Самыр не понял его, но, как обычно в таких случаях, вильнул хвостом.
— Твои сородичи волки вас, собак, не любят, наверно, за то, что вы стали жить с людьми, — рассуждал Озермес, — правда, не все. Как идут дела у тебя, джигит, с твоей подругой?
Самыр снова завилял хвостом.
На исходе зимы, до метелей и морозов, Чебахан как то отворила дверь, чтобы проветрить саклю. Самыр тут же попросился внутрь, и Озермес разрешил ему погреться
После этого вечера Самыр часто убегал в лес и возвращался на рассвете. Однажды он вернулся искусанным и дня три зализывал раны. В другой раз Озермес, выйдя рано утром из сакли и не обнаружив Самыра, без него пошел осматривать ловушки и капканы. Поднявшись в горы, он остановился, чтобы поглядеть на зеленеющее небо, и тут на пригорок из-за низкорослых елей взбежали Самыр и маленькая остромордая волчица, светло серая, с желтыми подпалинами, с черными лапами и черными кончиками ушей. Замерев рядом, они смотрели куда то вдаль.
Ветерком тянуло в сторону Озермеса, и ни Самыр, ни волчица его не чуяли. Под ними был желтоватый снежный наст, позади темно синие ели, четко вырисовывающиеся на светлеющем небе, и Озермес залюбовался сильным грудастым Самыром и тоненькой, прильнувшей к нему волчицей. Повернув голову, Самыр лизнул ее в щеку и сделал несколько шагов вниз, но волчица тихо заплакала, и он вернулся к ней. Она потерлась о него плечом, потом куснула за ухо и коротко взвизгнула. Озермес нечаянно переступил с ноги на ногу, снег хрустнул, волчица взвилась вверх и исчезла за елью. Самыр напрягся, зарычал и, оскалившись, припав грудью к снегу, медленно направился к Озермесу. — Не узнаешь, слепой ты еж? — спросил Озермес. Самыр всмотрелся в него, шерсть, стоящая на нем дыбом, опала. Подбежав к Озермесу, он уперся передними лапами ему в грудь, потом, виновато поджав хвост, стал носиться вокруг него, взметая снежную пыль и поглядывая на пустой пригорок. — Ладно уж, иди, иди к ней, — сказал Озермес. Но Самыр не отходил от него и всячески просил прощения за то, что не узнал, — то падал на спину и задирал кверху лапы, то подпрыгивал, стараясь лизнуть в лицо. Вскоре началась вьюга, и Самыр далеко от сакли не уходил. Волчица на глаза Озермесу больше не попадалась. Она могла, обозлившись на то, что Самыр постоянно возвращался к хозяевам, уйти из этих мест, могла погибнуть от голода или, как он и Самыр, угодить под лавину.
Подобрав с земли старый красноватый лист явора, Озермес вошел в саклю и повалился на тахту.
Чебахан встревожилась и впилась в него потемневшими от беспокойства глазами.
— Ничего, ничего, белорукая, — сказал он, — это привал. Я поводил себя, как уставшую лошадь, а теперь отдыхаю. Завтра я буду в седле.
Глаза у Чебахан посветлели и губы дрогнули.
— Я любила лошадей, — тихо протянула она, — они красивые, добрые. Отец посадил меня на своего коня, когда я еще не доставала ему до колен. Я вцепилась в гриву, и отец отпустил коня. Я объехала весь аул! Люди, увидев меня, смеялись и говорили: вот это джигит! От гордости лицо мое горело, как в огне... А недавно, когда тебя не было, ко мне прилетел сон. Я услышала фырканье, открыла глаза, а возле меня стоит белый конь, ушки шевелятся, как камышинки от ветра, ноздри раздуты, глаза светятся, как две яркие луны. Я протянула к нему руку, хотела погладить его, но он попятился, повернулся и вышел в дверь. Я выбежала за ним и смотрю: на склоне за кладбищем, и за оврагом, и за шафрановым лугом, повсюду лошади, и все они убегают от меня. Я заплакала и проснулась. Бабушка говорила, что лошади, приходя к человеку, приносят ему добро и зовут в дорогу.
— Я бы не прочь иметь здесь лошадей, — сказал Озермес, — пусть нешагди*, любого, хотя бы одного, пусть даже хромого на одну ногу.
— На хромом далеко не уедешь, — пробормотала Чебахан.
— А куда ты хочешь уехать?
Чебахан, не ответив, опустила голову. Тени от ресниц легли на ее впалые обветренные щеки.
* Шагди — знаменитая порода адыгских скакунов.
— У нас никого не осталось, белорукая, — сказал Озермес, — и нам, даже если бы у нас были лошади, некуда ехать... Вот что я скажу тебе: посмотри. — Он показал ей листок явора. — У него две стороны — лицо и затылок. И у жизни тоже имеются две стороны. Если посмотреть на нашу жизнь с затылка, то, клянусь Мазитхой, боги помогают нам. Мы остались живы, и тогда в ауле, и только что я, у нас есть Самыр, есть старый Мухарбек, сакля, скоро прилетит и запоет свои песни Желтоносый, а может, вернется к нам и Жужжалка, а ведь всего этого могло не быть.