ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ
Шрифт:
Абадзеха прошлась по поляне, забрела за кустарник, Озермес поднялся посмотреть, куда она пошла, и увидел, что она сосредоточенно разглядывает могильный холмик. — Белорукая! — позвал Озермес. — Ты хотела покормить нашу сестру. — Чебахан побежала к Абадзехе, обняла ее за плечи и повела к летнему очагу. — Пойдем, сестра моя, пойдем, ты голодна, а я сварила жирный ляпс. — Ляпс, — повторила Абадзеха. — Да, сестра моя. — Сестра, — эхом отозвалась Абадзеха. Они прошли за спиной Озермеса к столику. Какое-то время молчали, потом он снова услышал их голоса. — Сестра? — спросила Абадзеха. Чебахан обрадованно ответила: — Да, да, сестра твоя, меня зовут Чебахан, а он твой брат, Озермес. — Он почувствовал, как Чебахан смотрит ему в спину, но не повернулся, догадавшись, что она ждет от него похвалы. — Че-ба-хан, — по слогам протянула Абадзеха, — О-зер-мес. — Она не понимала того, что говорили ей, хотя была таким же человеком, как Чебахан и Озермес, такой же частью окружающего, как и они. Каменный дрозд дрожит, трепещет серыми крылышками, радуется своему многоголосию, когда трещит по сорочьи, воркует голубем и заливается подобно соловью. Абадзеху окружают синие горы, зеленые деревья, белые облака, в желтеющем небе то вдали, то вблизи от нее лают шакалы, щебечут ласточки, произносит ласковые слова Чебахан, а она ко всему слепа, глуха и существует в том, неведомом мире, куда нет доступа и Озермесу, и Чебахан, и шакалам, и ласточкам, никому из живущих на земле. Где он, тот мир, каков он, есть ли в нем свет, тепло и радость, или пуст, темен и мучителен, как ночная боль? Вернется ли Абадзеха оттуда, либо навсегда останется там, а ходить, есть и спать будет рядом с Озермесом и Чебахан, не ведая, что до конца дней своих станет напоминать им о прошлом, о том, от чего они ушли? Озермес приметил, что туман забвения иногда, лишь на один быстрый вдох, улетучивается из глаз Абадзехи, но, едва вернувшись в этот мир, она тут же, со скоростью пули, отдаляется от него. Если б удалось изгнать туман из ее глаз надолго, подобно тому как солнце и ветер растопляют весной снег на жаждущем тепла лугу и оберегают его от холодов
Озермес пел и за себя, и, понижая голос, за хор. У абадзехов песня эта была короче, да и содержанием отличалась от шапсугской. Но отец говорил, что настоящий джегуако должен знать, как поют ту или иную песню и шапсуги, и кабардинцы, и бжедуги, и что каждое племя, внося в песню свое, только украшает ее, как искусные мастерицы, вышивающие разноцветными нитками узоры на нарядном женском платье. Каждая вышивает по своему, но платье все равно получается адыгским, и ни с каким другим его не спутаешь. Память у Озермеса была волчья, раз услышав песню, он запоминал ее, и в голове его уже толпилось не меньше песен, чем росло трав на лугу, хотя теперь это уже не имело значения, подобно тому как для беркута, прикованного за ногу цепью к столбу, нет никакого толку в размахе его распростертых крыльев. Не потому ли он давно не поет, что у него больше нет слушателей? Кому петь — Чебахан и женщине, потерявшей память и имя? Или птицам, зверям, деревьям, ручьям и скалам? Им нужны другие песни, а не те, что джегуако пели, сохраняли и сочиняли для своего рожденного Солнцем народа...
Небо на восходящей стороне желтело все гуще, и наконец из-за горы поднялась яркая луна. От деревьев потянулись по земле длинные тени. Умолкнув, Озермес отложил шичепшин. Глаза Абадзехи блеснули отраженным лунным светом. Она заслонилась от луны, как от солнца, рукавом, схватила куклу, содрала с деревяшки тряпье, повертела ею перед собой, отбросила и, вскочив на ноги, заметалась по поляне. Длинные волосы, озаренные луной, золотистым облаком парили за ее спиной, а по земле за ней бегала синяя тень. Время от времени она останавливалась, всматривалась в Озермеса и Чебахан, оглядывала очаг и саклю, переводила взгляд на затихший лес и спящие горы и опять бегала по поляне. Они молча наблюдали за ней. Абадзеха терла лоб рукой, закрывала ладонями глаза, опускала руки и трясла головой, как от боли. Постояв немного, кинулась к сакле, скрылась за дверью и тут же выскочила наружу. Что то бормоча, она побежала к сапеткам и скрылась за кустарником. Озермес и Чебахан, не сговариваясь, пошли за ней. Они обошли кусты и увидели, что Абадзеха снова бегает на четвереньках и обнюхивает землю. Остановившись у могилы, она села на колени и принялась быстро, как роют землю собаки, разрывать руками холмик над могилой. — Абадзеха! — вскрикнула Чебахан. — Оставь ее, — тихо сказал Озермес. — Разровняй я землю, может, она не догадалась бы, а теперь уже поздно. — Абадзеха отбрасывала землю назад, и руки ее все глубже зарывались в могилу. Потом она перестала рыть землю, сгорбилась и заглянула в яму. — Сестра моя, — простонала Чебахан. Абадзеха обернулась и хрипло проговорила: — Тише, он спит. — Снова нагнувшись над могилой, она стала медленно засыпать ее землей. Подравняв хол мик, упала на него грудью, завопила и замерла.
Луна медленно катилась по светлому небу. Далеко в ущелье протяжно завыл волк: — Воу-у-у!.. — Помолчав, волк снова тоскливо затянул: — Воо-у-у!.. — Абадзеха приподнялась. — Кто-то зовет... — Озермес подошел к ней и тронул ее за плечо. — Это лесная собака, сестра моя, она зовет не тебя, она воет на луну. Пойдем, уже поздно. — Она поняла его, послушно встала, взялась за руку Чебахан и направилась с ней к сакле. Сделав несколько шагов, оглянулась, вопрошающе посмотрела на Озермеса, потом перевела взгляд на Чебахан. — Что, сестра моя? — спросила Чебахан. Абадзеха не ответила. Они вошли в саклю. Чебахан стала разводить огонь в очаге, Озермес, повесив шичепшин на колышек, сел на чурбачок. Абадзеха пошла к тахте Чебахан, уселась и отвернулась от очага, в котором с треском разгорались щепки. Озермес сидел так, что ему было видно ее озаренное пламенем лицо, задумчивое, с хмурым лбом и сжатыми в ниточку губами. Когда Чебахан сунула в светильник лучи ну и раздула ее, Абадзеха задрожала и спросила: — Кто вы? — Чебахан бросилась к ней. — Сестра моя, ты вспомнила?! Скажи нам, как зовут тебя. — Не ответив, Абадзеха спросила снова: — Как я попала сюда? — Чебахан обняла ее за плечи. — Я все скажу тебе, — сказал Озермес, — знай, что ты у своих, мы шапсуги... — И он без лишних слов стал рассказывать, как они ушли из сожженного аула, нашли здесь место для жилья, как переносили из мертвого аула все, что могло им пригодиться, как он построил саклю и как однажды ночью услышали плач и причитания женщины и решили, что это алмасты, и как он привел ее, как Чебахан ее выкупала и переодела, а он подменил убитого ребенка деревяшкой, похоронил и оплакал его, и как они пытались узнать, кто она, откуда, но не смогли, потому что душа ее была в отсутствии. Абадзеха внимательно слушала, не сводя с него угнетенного взгляда, иногда чуть кивала, словно подтверждая сказанное им, или беззвучно шевелила губами. Кажется, она вернулась на землю, не понять только было, ступила на нее одной ногой или пришла совсем. Молчаливая, окутанная золотистыми волосами, словно осеннее дерево пожелтевшей листвой, Абадзеха казалась видением из сна или духом, придуманным для песни каким нибудь джегуако. Но она не была выдумана, она была такой же, как Чебахан, к ней можно притронуться, дыхание ее можно услышать, и когда она разговорится, поведает о своем ауле, о родителях, муже и близких, окажется, что жизнь ее мало чем отличается от жизни многих других адыгских женщин. Но непонятно все же, почему ребенок Абадзехи должен был погибнуть, а она, наверно, совершенно безгрешная, осталась жить для мучений, почему волк тоскливо завыл именно тогда, когда Абадзеха засыпала землей могилу с костями своего ребенка. Кем определяется, что все должно происходить так, а не иначе? Тха? Но Тха где-то очень высоко, дальше солнца, а земля велика, и людей на ней огромное множество, как может Тха видеть всех и каждому отвешивать его долю? И даже если это так, почему Тха столь щедро раздает людям страдания?.. Может, вершит миром не Тха, а кто то другой? Или же земное коловращение происходит само собой, без Тха, а люди не видят, куда идут, и вместо того, чтобы стремиться к свету, горящему в окошке далекой сакли, они бессмысленно, как путники, заблудившиеся в ночных горах, бродят в поисках выхода из ущелья в ущелье, в не имеющем ни начала, ни конца времени. Озермес взглянул в задумчивые глаза Абадзехи, убедился, что душа совсем вернулась к ней, и умолк, выжидая, что она скажет. Но Абадзеха молчала. Тогда он спросил: — Ты помнишь, сестра, как пришла к нам? — Она покачала головой, глянула на огонь в очаге, передернулась и стала смотреть в открытую дверь, в которой виднелась поляна, заросшая травой. На траве тонко просеянной ячменной мукой рассыпалось слабое сияние луны. В саклю вливалась тишина, насыщенная плеском воды, шелестом листьев, стрекотом цикад и сверчков, резким свистом крыльев и скрипучим вскриком охотящейся неясыти. В сакле же было тихо, как бывает вечером в любой адыгской семье, в каждой сакле, в которой еще не бегают дети и никто не поет песен по случаю приезда гостей. Все молча отдыхают, глотают зевоту и ждут, когда придет время отойти ко сну. — Скажи, сестра, — спросил Озермес, — что с тобой было раньше? — Что было? — переспросила Абадзеха так безразлично, словно он поинтересовался, подмела ли она утром пол. — Я лежала больная. Сакля загорелась, стало дымно. Я схватила мальчика, выскочила, он выстрелил, и я побежала к лесу. — Кто он? — не выдержав, ворвалась в их разговор Чебахан. — Не знаю, кто-то. Их было несколько, в дыму я не разглядела. А что было потом, я забыла. — Что ж, забыла и забыла, — покосившись на Озермеса, произнесла Чебахан, — главное, что ты осталась жива. — Да, хвала богам, — вяло согласилась Абадзеха. — Прости, сестра, что я досаждаю тебе вопросами, — сказал Озермес, — но если тебя не затруднит, объясни мне: ты побежала к лесу и все забыла, но где была твоя душа потом? Ты можешь хоть что-нибудь вспомнить о том времени, когда отсутствовала на земле? — Абадзеха сдвинула свои дуги брови и недоуменно пожала плечами. — Не знаю. Может, душа моя где-то была, но... Наверно, ноги носили меня по лесам, а я в это время спала, как мертвая. — Скорее всего так, — согласился Озермес, — и, наверно, нам этого не узнать. — Абадзеха посмотрела на угасающие в очаге угольки и вздрогнула. — Я боюсь огня, — пробормотала она. — Не обращай на него внимания, — сказал Озермес, — наш огонь друг тебе. — Абадзеха перевела взгляд на дверь и встала. — Да благословит вас Аллах. Луна уже за горой, нам надо спать. Ложитесь, а я посижу возле своего мальчика, попрощаюсь с ним... — На все твоя воля, сестра, — сказала Чебахан, — ночью с гор спускается холод, и я с разрешения Озермеса дам тебе бурку. — Озермес кивнул и добавил: — У нас еще нет хачеша, но на днях я пристрою к сакле вторую комнату, и мы не будем стеснять тебя. — Вы мне как родные, — тихо отозвалась Абадзеха. — Чебахан протянула ей сложенную бурку. — Да благословят вас боги. — Абадзеха втянула воздух, словно собираясь что то еще сказать, но раздумала, грустно посмотрела на них и вышла. Приготовив постель, Чебахан пошла к речке умыться. Когда она вернулась, пошел выпить перед сном воды и помыть ноги Озермес.
* Камыль — свирель из тростника с тремя отверстиями.
Тело Абадзехи, валявшееся на камнях, он заметил издали и в пять прыжков оказался возле него. Лицо Абадзехи с раскрытыми фиалковыми глазами не было побито, а кости переломаны. Озермес посмотрел на скалистый откос. Бросилась она оттуда или ночью подошла к обрыву и в темноте оступилась? Этого уже не узнать. В кого теперь перелетела ее душа? Он взвалил мертвое тело на спину и пошел обратно, глядя под ноги, чтобы не наступить на что нибудь живое. До сакли Озермес добрел на исходе дня. Пока Чебахан, причитая, обмывала тело Абадзехи, он выкопал могилу. Оплакав ушедшую, с помощью Чебахан опустил мертвое тело в яму и постоял, опираясь на лопату. Ему давно хотелось есть. Он оглянулся на очаг, над которым вился дымок и кипела в котле вода, потом посмотрел на могилы — маленькую и большую, возле которой сидела Чебахан, оглаживая руками могильный холм. — Так мы ничего и не узнали о тебе, — тихо причитала Чебахан, — о, несчастная сестра моя. — Озермес подумал, что, возможно, если бы он песней не пробудил в Абадзехе уснувши разум и не помог ее душе вернуться, она не уяснила бы, что ребенок ее мертв, не вспомнила бы свое прошлое, о котором не успела или не посчитала нужным рассказать, и, наверно, осталась бы жить, нянчила бы деревяшку, пела бы песни и дотянула бы до седой старости. Получилось же, что, вырывая Абадзеху из неведомого ему мира и возвращая ее к земной жизни, он, не желая того, подталкивал ее к смерти. То, что он подменил ребенка деревяшкой, было обманом, но мертвого нельзя оставлять не похороненным. И разве он не хотел Абадзехе добра? Древняя адыгская песня увела ее от непонятных ей мучений и привела к осознанному страданию, отличающему человека от всего сущего. Но может, такое добро было насилием и от этого Абадзеха и погибла?.. Можно ли по своему разумению делать людям добро и не оборачивается ли тогда добро злом? Может, добрый поступок должен быть лишь ответом на чью то мольбу? Однако Абадзеха не могла ни о чем просить, ибо ничего не сознавала. Он помог ей снова стать человеком, а все остальное вольна была решать она сама, и этого права у нее не мог отнять никто. Озермес бросил взгляд на тускнеющее небо и вскинул лопату на плечо. — Пойдем, накорми меня, белорукая... Видишь, все у нас как в ауле, не успели построить саклю, как пришлось оплакивать умерших. Теперь у нас с тобой есть и свое жилье, и свое кладбище. — Чебахан пронзительно глянула на него и встала. — Долгой жизни тебе! — И тебе, моя белорукая. Но сколько мы не желали бы друг другу многих лет и зим, проживем мы не дольше и не короче того, что проживем. Разве мы не хотели, чтобы Тха дал Абадзехе долго ходить по земле? — Чебахан широко открыла свои прозрачные глаза. — Да, только... Если бы кто-нибудь из нас сидел ночью возле нее, она, быть может, разговаривала бы сейчас с нами. Моя вина, я женщина и не должна была оставлять ее одну. — Возможно, — угрюмо сказал Озермес, — однако Абадзеха все равно, не сегодня, так завтра, поступила бы по своему. — Я тоже хочу думать так. Ты, как всегда, прав. — Но по ее выпяченной вперед нижней губе Озермес понял, что она с ним не согласна.
Кто-то обтирал лицо Озермеса горячей мокрой тряпкой. В уши били то басовитый голос барабана, то скрип аробного колеса... Вокруг все горело, сухие деревья потрескивали в огне... На грудь тяжело пал с неба белоголовый сип и, вытянув длинную голую шею, заклекотал и стал колотить его крыльями. Услышав нежный вскрик Жычгуаше, сип взвил ся вверх, а богиня, нагая, прижалась к нему, и тепло ее тела обволокло Озермеса, как вода в спокойном летнем озере... Потом ему снова стало холодно, но материнские руки укутали его одеялом, и он, подобно улитке, втягивающей тельце в свой круглый домик, свернулся, подтянув колени к груди. Со стороны хачеша доносилась песня, до того грустная, что у Озермеса защипало закрытые глаза. Он узнал голос отца, снова вытянул согревшиеся ноги и заснул. Пробудил его стук. Вечером, стоило в одной сакле забить в двери клин, как во всем ауле хватались за молотки, и дробный перестук разносился по горам, будто сообщая лесному зверью, что люди ложатся спать, а им пора выбираться на ночную охоту. В новолуние, если рожки месяца бывали опущенными, предвещая дожди, в тростниках у речки принимались верещать лягушки. Услышав стук молотков, они смолкали, а потом, как сговорившись, торжествующе хором квакали: — Куа-куа! Дождь! Будет дождь! Куа-куа! — Озермес попытался открыть глаза, слипшиеся веки не поддались ему, но он и сквозь них увидел, как колышутся алые огненные языки. Услышав отчаянный собачий лай, он, сделав новое усилие, разжал веки и увидел не мать, а присевшую у очага Чебахан. Время сжалось и перепуталось: он еще слышал голос отца и ощущал прикосновение материнских рук, но одновременно был и взрослым, видел Чебахан, однако лежал не на снегу, где Чебахан не было, а на тахте, и за дверью возбужденно лаяла засыпанная лавиной собака. — Самыр! — позвал Озермес, но не услышал своего голоса, как, наверно, никто не слышит того, что выражает душа, оставившая человека и еще не поселившаяся в ком нибудь другом.
Чебахан, ощутив его взгляд, повернулась и вскрикнула: — О, муж мой!
Она вмиг оказалась возле тахты, упала на колени, прижалась головой к его ногам и что то зашептала. Озермес не мог разобрать, что говорит Чебахан, голова его была словно обвернута башлыком. Огонь, горевший в очаге, под казаном, посылал ему тепло, на потолке темнели сырые пятна, на стенах висели одежда и лук, и ружье, которое Озермес обронил, когда на него падала лавина, ногами он чувствовал тяжесть головы Чебахан, все это не чудилось ему, душа была в нем. И он, одним прыжком перепрыгнув из прошедшего в настоящее, ощутил умиротворение и покой. Снаружи билась, царапалась в дверь собака. Чебахан поднялась и, уловив взгляд Озермеса, скользнула к двери, толкнула ее, и Самыр ворвался в саклю со смеющейся пастью, прыгнул на Озермеса и принялся, горячо дыша, вылизывать его лоб, нос, уши и подбородок.
— Ты жив, Самыр? — прохрипел Озермес. — Я тоже. Ну хватит, хватит.
Чебахан прикрикнула на собаку:
— Ты в сакле?!
Самыр виновато опустил голову и, помахивая растрепанным хвостом, уныло поплелся к двери. Перебравшись через порог, он повернулся, сел, высунув кончик языка, стал смотреть на Озермеса, как дети смотрят на давно не виденного отца, и заколотил хвостом по снегу. Самыру ходить бы с куцым хвостом, если бы Озермес, услышав, что щенку собираются ночью, когда тот будет спать, одним ударом отсечь хвост, — тогда собаки вырастают чуткими ночными сторожами, — не запротестовал и не стал доказывать, что щенка подарили ему, и он, как хозяин, имеет право решать, какую овчарку ему иметь — с хвостом или бесхвостую, тем более что нартскому Самыру никто хвоста не укорачивал.
Чебахан, посмотрев на Озермеса и Самыра, счастливо засмеялась. Под казаном сердито зашипел огонь. Чебахан всполошенно метнулась к очагу, сняла казан и схватилась пальцами за мочки ушей, чтобы погасить боль от ожогов. Горячий ляпс, которым напоила Озермеса Чебахан, смягчил ему горло и наполнил жизнью тело.
— Пусть еда, приготовленная твоими руками, — окрепшим голосом сказал он, — будет такой же вкусной, пока на земле есть огонь.
Чебахан снова засмеялась и прильнула к нему. Самыр заскулил. Чебахан, смутившись, отодвинулась. Озермес притронулся к лицу и наткнулся пальцами на короткую бороду. Он посмотрел на свои почерневшие, поврежденные морозом руки.
— Я смызывала тебе лицо и руки соком подорожника и давала тебе мед, — сказала Чебахан.
Мысли в голове Озермеса передвигались медленно и неуверенно, как путники, заблудившиеся в тумане. Подумав, он установил, в чем ему еще надо разобраться, и попросил:
— Расскажи, белорукая, о том, чего я не знаю. Душа покинула меня, когда я высунул голову из под снега. А что было потом?
Чебахан села у него в ногах.
— Мне не хотелось, чтобы ты уходил на охоту, у меня было черное предчувствие, но я не могла сказать об этом. Самыр тоже не захотел, чтобы ты ушел один, и побежал за тобой. Я осталась одна. И ждала. Пила горячую воду. И опять ждала, и просила Мазитху, чтобы он помог тебе. После ночи смотрела, как поднимается солнце, а после дня — на звезды, гадала, какая звезда твоя и какая моя. Один раз пришел волк. Ходил вокруг сакли и выл. Утром, когда я выглянула наружу, он сидел на снегу и смотрел на меня голодными глазами, но я ничего не могла ему бросить. Я захлопнула дверь. Тогда волк стал скрестись в нее лапами. Я приоткрыла дверь и сунула ему в морду горящую головню, наверно, обожгла нос и спалила усы, потому что он взвыл и стал кататься по снегу и тереть морду лапами. Потом убежал. Наверно, это был тот одинокий волк, который иногда выл вдали. Худой, ребра по одному пересчитать можно было, и хвост поджат, как у шакала. Похож на Самыра, только ростом поменьше.