Гроза зреет в тишине
Шрифт:
«Неужели ни одна не загорится? — испуганно билось Танино сердце. — Только одна, всего только одна!..»
Таня села, прижала шнур камнем, чтобы его случайно не стянуло с берега течение, закрылась от ветра...
...В какое-то мгновение Тане показалось, что по ее рукам кто-то ударил горячим железным прутом. Руки свела судорога, в правой с треском разломался коробок. Спасая остатки спичек, Таня хотела выпрямить пальцы и не смогла. Пальцы не слушались, они были словно чужие.
«Мамочка, что же это такое?!» — испугалась Таня, поднося руки к глазам. И в этот момент
«Стреляют!.. Они стреляют в меня! И руки... Мои руки!»
Таня сжалась. Голова у нее закружилась, земля закачалась, поплыла как плот, на котором она только что причалила к этому берегу. Закрыв лицо руками и уткнувшись в жесткую, колючую траву, Таня прошептала:
— Все, убьют...
...Злобно били из дотов пулеметы. Взлетали в небо ракеты. Подожженные ими, горели тучи, мертвым голубым огнем занялись земля и вода, горел даже камень, и Таню все больше и больше сковывал ужас.
Но вот ракеты на время потухли, и в тот же момент земля будто оттолкнула от себя легкое тело партизанки. Мгновенно вскочив на ноги, Таня оглянулась и, не сознавая, что делает, побежала в родную деревню...
X
Ночи, казалось, не будет конца. Злился ветер, швырял в черные окна сухие, пожухлые листья, слепо шарил по стенам хаты, выл в трубе. Временами Алене казалось, что во дворе, прячась где-то во тьме, кто-то горько плачет и все никак не может выплакаться, до конца излить свое горе.
Прислушиваясь к этим тревожным звукам ненастной осенней ночи, Алена лежала неподвижно и неотрывно смотрела на дверь. Ее сухое, изможденное голодом и болезнью лицо было землисто-серым. И только глаза — большие голубые глаза, — освещенные скупым светом коптилки, излучали жизнь, как будто все силы и тепло души этой женщины переселились в них.
Временами, когда за окном раздавался тихий стук, словно чья-то несмелая рука касалась стекла, Алена мгновенно оживала. Неслышно соскальзывала с кровати, подходила к двери и, прижавшись ухом к холодным доскам, вся превращалась в слух.
Но стук не повторялся, и женщина, тяжело вздохнув, возвращалась в постель, зябко куталась в лохмотья.
...Говорят, сердце матери способно предчувствовать. Алена была матерью. И она предчувствовала, что дни ее сочтены. За шорохом ветра уже как бы слышала холодную поступь смерти. И еще предчувствовала, что к ней должен прийти кто-то из ее детей, прийти навестить и, быть может, проводить мать в последнюю дорогу.
Но кто? Дочь? Нет. Дочери Алена не ждала. Дочь теперь была от нее далеко, где-то в Тихоланьских лесах.
Сегодня она ждала сына. Сын был здесь, близко. Несколько часов назад она случайно услышала под окнами его шаги. Да, его шаги! Мать, она не могла в этом ошибиться.
Шаги сына... Алена хорошо помнит тот день, ту минуту, когда ее сын, Павлик, сделал первый шаг и перешел вот эту хату от стола до порога. Потом она слышала шаги сына каждый день и научилась их безошибочно узнавать. Узнала и сейчас и
« Здравствуй, мать!»
Но дверь не открывалась, сын не входил, и тревога в душе матери росла с каждой минутой. «Что же он не идет? — устало и больно выстукивало ее слабое сердце. — Боже, неужели?..»
— Мама!..
Алена замерла. Это слово не прозвучало, а как-то тихо прошелестело за дверью, но мать услышала. Она вскочила на ноги и замерла. Нет, она не ослышалась! Кто-то звал ее. Но голос... это был не его голос...
Алена осторожно подошла к двери и, затаив дыхание, прислушалась. Она ловила каждый шорох, но ничего, кроме завывания ветра, не слышала. Вздохнув, мать уже хотела вернуться в постель, но тот же слабый голос снова позвал ее:
— Мама!..
Сдавленный крик вырвался из груди матери. Дрожащими руками нащупала она щеколду, распахнула дверь... и отшатнулась. Возле порога, распростершись на земле, лежала ее дочка.
Какое-то мгновение мать стояла, парализованная ужасом, потом бросилась на колени и подняла голову Тани.
— Танечка... слезинка моя горькая, — срывались с ее губ бессвязные, полные боли и нежности, слова. — Цветок мой ненаглядный...
— Тише, мама, тише, — не открывая глаз, прошептала дочь. — Они тут, близко...
Алена быстро оглянулась по сторонам, помогла дочери встать и, с трудом переставляя ноги, медленно повела ее в глубь двора. Высокая, словно большая птица, она осторожно поднялась по шатким ступенькам старенькой клети, коленом толкнула дверь. В густой тьме уверенно отыскала ворох прошлогодней мякины, положила на нее дочь. На железный засов затворила дверь, взяла с полки огарок свечи и села рядом.
— Перевяжи меня, мама, — тихо попросила Таня. — Руки... Бинт у меня в кармане... — Помолчав, спросила: — Раны... большие?
— Потерпи, доченька, потерпи, — прошептала мать. — Вот сейчас, сейчас, и тебе станет легче.
— Мне не больно, мама... Вот только... круги какие-то в глазах... зеленые, красные... И земля... будто я в лодке плыву... Я очень долго ползла... Меня ранили у нашего моста... Часовой...
— Отольется ему твоя кровь...
Таня грустно улыбнулась и затихла. Тускло мерцала свечка. Шуршал в руках матери бинт. Под порывами ветра вздрагивала старая клеть. Где-то далеко лаяли собаки. А в центре села, словно призывая беду на свою бесшабашную голову, горланил чудом уцелевший петух.
— Мама, слышишь? Это светает! — вдруг встрепенулась Таня.
— Полежи. День еще не скоро, — откликнулась мать, но Таня заторопилась:
— Нет, мама, нет, — решительно возразила она. — Мне надо идти. Я еще могу успеть...
Она поцеловала мать, встала, сделала шаг к двери и, качнувшись, снова упала.
— Отдохни, и тебе станет лучше, — с дрожью в голосе повторила мать. — Отдохни. А потом я провожу тебя до самого леса.
— Мама, я не выполнила приказ, — глотая слезы, прошептала Таня. — Завтра через наш мост снова пойдут на Москву немецкие танки.