Иначе жить не стоит. Часть третья
Шрифт:
Степа, не глядя, подписал акт.
Палька тоже подписал, и впервые открыто посмотрел в глаза Степы, и увидел в них отражение своей боли — или какой-то другой, еще более тягостной.
Он положил ладонь на руку Степы и придавил ее к столу.
— Удачи тебе, Степка. Теперь увидимся только в Москве, если какое совещание…
— Что ж ты, и домой не приедешь?
— Теперь мой дом под Москвой.
— Все-таки здесь у тебя мать. Сестра. Да и… все.
Палька посмотрел на него
— Нет. Не приеду.
Степа вдруг сорвался с места. На нем лица не было.
— Ты куда?
Степа посмотрел на часы, поднося их почти к самым глазам, и жалость снова потрясла Пальку, и он еще раз повторил себе: я делаю правильно! Правильно!
— Мне в двенадцать к глазнику, — ответил Степа и подошел к вешалке. Он очень долго надевал пальто. Очень долго расправлял кепку.
— Вот что, — сказал он, уже держась за дверную ручку. — За дружбу спасибо, а в жертвах не нуждаюсь. То, что вы… глупо!
Он постоял, раскачивая дверь.
— Вы все не понимаете. Бывает, человек заглянет в такую черноту… в вечную черноту. После этого появляется… внутреннее зрение. Его не обманешь. И не нужно.
Палька встал. Он готов был сказать: да, не нужно! Я ее люблю, и она… Но в это время Степа вспомнил о своей палке и потянулся за нею, но не просто взял ее, а пошарил в углу, нащупывая ее. И Палька удержал готовые сорваться слова.
— Так что имей в виду… — сказал Степа в дверях.
Вот он идет по двору, по колдобинам разбитой грузовиками дороги — медленно, палкой проверяя путь.
До поезда осталось четыреста двадцать минут. Но они уже не нужны. Все правильно. Теперь пробежать по цехам, со всеми попрощаться… заехать домой и сунуть в чемодан самое необходимое на первое время… попрощаться с Катериной и мамой, с Кузьменками…
Знает ли Клаша, что я уезжаю?
Неоткуда ей узнать.
Может быть, позвонить и попрощаться? «До свидания, Клаша». Нет. «Прощай, Клаша, я больше не приеду и хочу тебе сказать, что…» Что я могу ей сказать? Нельзя. Не нужно. Уеду — узнает. Погрустит — и выйдет за Степу.
Она так решила — значит, хочет этого. Она с детства любила его. Он золотой парень. Он не дает жалеть себя. С ним нельзя не быть счастливой, он золотой парень. Золотой парень…
На вокзале собрались все работники опытной станции, кроме вечерней смены. Последним прибежал Леня Коротких, хотя он был дежурным инженером: оказывается, пришел Сверчков и отпустил его. А сам — не захотел проводить? Ничего. Он мой друг, и я его друг, так и будет, проводил или нет, неважно.
Подкатил поезд — он стоял тут двенадцать минут. Начали прощаться.
Заплакала Марья Федотовна, стыдливо отворачивая лицо.
Невыносимо острил Липатушка.
Катерина
— Ты все-таки пиши хоть изредка.
Жалкое, потерянное выражение мелькнуло на ее лице. Одна остается сестренка! Он растроганно поцеловал Катерину — и через ее плечо увидел Клашу.
Клаша бежала вдоль вагонов, прорезаясь сквозь толпы провожающих. Платок отлетел назад, волосы отлетели назад…
Она с разбегу остановилась перед ним, быстро и громко дыша. Бежала, а в лице — ни кровинки.
— Я только сейчас узнала! — Она не замечала никого, кроме одного человека, уезжающего через несколько минут. — Я не думала, что уже сегодня. Трамвая, как назло, не было. Меня подкинула коксохимовская полуторка…
Громоподобно ударил вокзальный колокол.
Зашипел паровоз, выпуская пар.
Все отступили куда-то, на всей платформе была только она, Клаша.
— Я весь день хотел позвонить. А потом подумал, что…
Еще два раза ударил колокол — прямо в сердце.
— Граждане, кто едет, занимайте места!
Они стояли, оцепенев.
— Он тебе напишет, Клаша, — сказал Липатов и засопел носом. — Напишет! Напишет!
За спиною Пальки толчком сдвинулись колеса. Скрежетнули по рельсам и пошли неторопливо кружиться.
— Садись, Павлушенька, садись! — прокричал голос матери.
Клаша сделала какое-то непонятное движение к нему — и еле слышно сказала:
— Прощай, Павлик. Я…
Колеса заторопились. За спиной проходили окна и площадки, заполненные людьми, что-то кричащими, машущими…
— Она тебе напишет! Напишет! — в самое ухо кричал Липатов.
В конце поезда возник просвет — проходил предпоследний вагон… Последний…
Палька так и не сказал ни слова. Липатов подтолкнул его, он вскочил на тормозную площадку и под ругань железнодорожника с флажком повис на поручне, глядя на уплывающую в сумрак перрона Клашу.
Много рук машут, а ее руки — опущены.
Вот уже видно только белое пятно ее лица и эти две опущенные руки.
— Невеста, что ли? — устав ругаться, спросил железнодорожник и скатал флажок.
«Не-вес-та, не-вес-та, чу-жа-я не-вес-та!» — тупо выговаривали колеса, пока он пробирался по составу в свой вагон.
«Она тебе напишет! Напишет! Напишет!» — пришепетывая, долбили колеса, когда он лег на полку лицом к стене, чтобы с ним не заговорили попутчики.
Напишет — что?
Он мысленно писал весь вечер. Отполированные спинами желтые доски тряслись перед самыми его глазами, на одной из них под краской выступал темный срез сучка с выпавшей сердцевинной. Слова приходили сами и легко складывались вместе, складывались убедительно, нежно, неоспоримо.