Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
Я проделываю этот номер со времен выставки “Дочери и сыновья шлюхи”.
Камаль колеблется. Раздумывает. Как велика вероятность, что его жена, живущая в Гэмлике, услышит однажды, что на выставке в Париже, Арле или Берлине видели фотографию под странным названием “Возлюбленные любовников” этой странной Дианы? Возможность ничтожно мала, практически равна нулю.
Глаза у жены Камаля темные и лукавые, на голове у нее красный платок, она чем-то похожа на Монику Витти в “Приключении”[43]. Он показывает мне снимок в знак того, что мы были вместе здесь, в этом номере. Я прицеливаюсь, пытаюсь “вчувствоваться”, понять, уловить и щелкаю: лицо молодой турчанки навечно отпечатывается на сетчатке моего глаза, моей пленке, моей жизни.
— Спасибо,
— Спасибо, Диана. Будь счастлива. Живи долго».
Все описанное происходит за четверть секунды, на третьем этаже дома Данте, пока Рена идет мимо незнакомца к лестнице. Увы, у нее нет времени сбежать с ним. Она опускает глаза и не останавливается.
Scusi, signore[44].
Ну что, теперь он отправится сочинять свою Комедию?
Как хочется, чтобы ее тело до ночи сохранило жар, перенятый от виртуального красавца Камаля!
Рена входит в отель «Гвельфа» и вдруг соображает, что Guelfa — не что иное, как Guelfe (а именно — гвельф), как Roma и Rome (воистину, все туристы — идиоты!). Она шагает по лестнице через две ступеньки, подходит к номеру 25.
Симон и Ингрид сунули ей под дверь записочку: они заказали себе перекусить в номер и лягут пораньше, чтобы завтра быть в форме.
Она закуривает, подходит к открытому окну, смотрит вниз, на садик. Думает об оплывающем мозге святого Лоренцо и сцене с участием Симона и Ингрид перед отелем «Королева Елизавета»…
1969-й, промежуточный год.
Родители приняли жесткое решение выдворить из дома ее старшего брата Роуэна и отправить его в католический пансион, находившийся к западу от Монреаля. Рена, боясь, что ее тоже отвергнут и выгонят, вела себя тише мыши. Она не жаловалась, не докучала отцу с матерью, ничего не требовала и не сетовала, что приходится так часто проводить вечера в обществе бонны Люсиль в их большом доме, купленном в ипотеку, которая выплачивалась с большим трудом.
«Слава Богу, появилась ты, Субра!»
Именно в том году Рена впервые увидела одну работу Дианы Арбус[45] — портрет девочки-подростка: длинные прямые светлые волосы, под густой челкой почти не видны глаза, белое кружевное платье кажется колючим, лицо и все тело заледенели от печали… «Если такое можно снять, щелкнув затвором, я хочу стать фотографом!» — подумала она, угадав в меланхоличной девушке родственную душу. Она вывернула наизнанку фамилию фотографа, превратила в имя для незнакомки и решила сделать все, чтобы развеселить ее, отвлечь от грустных мыслей. С того дня соприкосновение их с Суброй разумов согревает ей душу. Рена безгранично благодарна американке Арбус за бесценный дар — невидимую собеседницу.
Внезапно она чувствует ужасную усталость, раздевается, чистит зубы и ложится в постель с «Адом».
В полночь Рена засыпает с мыслями о текущей в Преисподней реке, которая зовется Лета — Забвение.
Через год, — шепчет Субра, — я забуду, был Данте гвельфом или гибеллином, через пятнадцать не вспомню, что они воевали между собой, а через тридцать — если никуда не денусь! — не вспомню ни это путешествие в Тоскану… ни Данте.
СРЕДА
«Я хотела бы сфотографировать весь мир».
Freddo e caldo[46]
Мы с друзьями шатаемся no парку Бют-Шомон в Девятнадцатом округе Парижа — в центре высится Лысая гора, покрытая какой-то неопознаваемой субстанцией белого цвета, — я забираюсь на самый верх, зачерпываю немного вещества, растираю пальцами и понимаю: это искусственный снег. Внезапно склон раскалывает глубокая расщелина,
Странно, — говорит Субра, когда Рена просыпается, — единственное место, о котором женщина может не беспокоиться при падении, это как раз промежность. Получается, у твоего падения — иная форма? А снег? Почему снег искусственный?
«Снег моего детства… Фальшивый снег, вернее… снег моего фальшивого детства? Неужели оно, полное вранья, бесцеремонно вторглось в мою взрослую жизнь? Возникло, как «гора», посреди парижского квартала?
Помню, как однажды Симон ткнул Роуэна лицом в снег. Кажется, это было воскресное утро, наша семья отправилась на прогулку в парк Мон-Руаяль. Была ли с нами Лиза? Наверняка нет. Я почему-то повернула голову и увидела эту сцену: мой старший брат отбивался, ему нечем было дышать, отец только смеялся и удерживал его голову ладонями, надавливая все сильнее. Не знаю, что между ними случилось, возможно, Роуэн нагрубил отцу, отказался подчиниться, сломал один из его коньков? Симон наказывал своих детей, причем сына гораздо суровее, чем дочь… В конце концов он отпустил моего брата и, как ни в чем не бывало, решил продолжить игру, но Роуэн был в бешенстве — его унизили при сестре! — и дулся еще много часов.
Как часто я играла в снегу с братом и его друзьями! Наши сражения длились подолгу… Я ненавидела, когда в меня попадали снежком, но обожала мальчишек и терпела холод. Ребят всегда было четверо, пятеро, шестеро, и, когда санки опрокидывались на бугорке, мы с воплем “куча мала” устраивали в снегу свалку: локтем в лоб, коленом в живот, затылком по носу — удары были болезненными, но возня согревала и возбуждала».
Неудавшийся мальчик превратился в успешного андрогина… — говорит Субра. — Общаться только с мальчишками, хотеть жить и умереть по-мужски… Когда это закончилось? Со смертью Фабриса? Или через месяц после рождения малыша Туссена?
Рена лежит на кровати с закрытыми глазами, дышит воздухом Флоренции и повторяет шепотом: «Тоскана, Возрождение, красота».
С улицы доносится смех ребенка. Он совсем маленький, но хохочет, будто хрустальный ручеек журчит. Наверное, слово «текучий» придумали специально для такого вот смеха!
Рассказывай, — велит Субра…
«Двухлетний Туссен бежит по тротуару, держась маленькой левой ладошкой за правую руку Алиуна, а правой — за мою левую. Наш гномик смеется от счастья, он повелевает двумя великанами — раз-два-три — и взлетает в воздух, и хохочет. Мы опускаем его на землю, а он кричит: “Еще!” Так повторяется пять, десять, двадцать раз — в этот день, и на другой, снова и снова, бесконечно и вечно. Туссену хочется, чтобы так было всегда, нам тоже — “Еще!” — радость — “Еще!” — ножки отталкиваются от земли, мама справа, папа слева (да, именно папа: учитывая безвременную кончину Фабриса, Алиун был настоящим и единственным отцом моего старшего сына)… Но все кончилось. Однажды — не помню когда именно, — мы перестали играть с Туссеном в эту игру… и начали с Тьерно… Все повторилось, и никто не уловил, в какой именно момент… У меня напрочь выпало из памяти, играли ли Симон и Лиза в эту игру со мной и Роуэном. Мои сыновья тоже наверняка все забыли, но, когда они женятся и заведут собственных детей, история может повториться. Невидимые связи…»