Иной мир (Советские записки)
Шрифт:
Итак, я был один. Лежа на нарах, я смотрел на барак с ощущением одиночества и страха. Как каждый вечер, зэки готовились ко сну, еще тихо перешептываясь друг с другом и суша портянки у печки. Некоторые готовили в котелках картофельные очистки и гнилые обрезки репы, выкопанные из лагерной помойки рядом с кухней. Пронзительный голод все еще казался бесконечным, но уже вступил в тот период, когда стал почти безразличен и напоминал общую анестезию. Наступает момент, когда голодный человек куда сильнее физического голода переживает голод воображения. Все, о чем он думает, складывается в бредовые грезы о еде, а господствующим чувством становится панический страх перед отмиранием и усыханием тела. И, кто знает, не важнее ли тогда возможность обмануть голод, чем утолить его. Даже снег приобретает твердость: его можно есть, как кашу.
В сфере человеческих эмоций существует удивительное явление - нечто большее, чем просто привычка, - почти самоубийственный закон душевной инерции. Я хочу сказать, что, когда опускаешься на самое дно человеческого убожества, случаются мгновения, когда любая возможная перемена - пусть даже к лучшему - предстает чем-то рискованным и опасным. Я слышал про нищих, которые тем более недоверчиво относятся к своим благодетелям,
В эту ночь я не смежил глаз. Я лежал навзничь на твердых досках, скрестив руки под головой, и еще раз пытался привести в порядок мысли обо всем, что случилось. После полночи барак уже глубоко погрузился в сон, свет в лампочках еще потускнел, а со всех нар - снизу, с боков и напротив - раздались первые ночные крики, перемешанные с нечленораздельным бредом и сухим, порывистым плачем, напоминавшим то кашель, то перекличку сов в лесной тишине. Было душно - я сбросил, как и мои соседи, телогрейку и жадными глотками втягивал разогретый воздух. Прикрыв глаза, в промежутках между криками и плачем я слышал предвечерний плеск карпов в камышах опустелого пруда, открыв - видел полураскрытый рот, из которого даже на расстоянии разило сквозь искрошенные зубы сладкой гнилостной вонью, и белки, поблескивающие в темных глазницах. За окнами простиралась белоснежная ночь, прильнувшая к окнам ледяными листьями папоротников. Патрулирующие зону лучи стоящих по углам прожекторов пропарывали барак насквозь с равномерными интервалами, извлекая из полумрака верхних нар лица спящих, и молниеносно исчезали, как сабли, режущие мягкую занавеску ночи.
Опаснее голодовки был отказ от выхода на работу. Отказ в советских лагерях составляет одно из важнейших нарушений внутреннего режима. На Колыме, где из-за того, что лагеря большую часть года отрезаны от континента, существует совершенно специфический, жесточайший режим, управляющийся местными, а не центральными распоряжениями: за отказ от выхода на работу расстреливают на месте, без суда; в других лагерях зэка раздевают догола и оставляют на морозе, пока не сдастся или не умрет; в третьих - сначала наказывают изолятором на воде и двухстах граммах хлеба, а в случае рецидива судят и дают второй срок: пять лет - бытовикам, десять или смертную казнь - политическим. В Ерцево отказчиков-рецидивистов через несколько месяцев забирали в центральный изолятор за зону, и до нас уже никогда не доходили вести, что с ними стало. Были, однако, обоснованные предположения, что очереди из ручных пулеметов, которые время от времени мы слышали за зоной, доносятся не со стрельбища для охраны, как нас уверяли, но со спрятанного от человеческих взоров двора центрального изолятора. После начала войны лагерные власти не скрывали от нас, что в жизнь вошли новые предписания, которые наделили обычные «народные» суды в городках возле лагерей полномочиями временных военных трибуналов - практически не ограниченной властью над жизнью заключенных. К самым тяжким преступлениям, какие можно было совершить в лагере после 22 июня 1941 года, принадлежали распространение пораженческих настроений и отказ от выхода на работу, который в рамках чрезвычайного оборонного законодательства расценивался как саботаж обороны страны. Все это было в высшей степени ясно, но, несмотря ни на что, все еще оставался вопрос: в какой степени договор Сикорского -Майского изымал нас, поляков, из действия механизма советского права военного времени? На этой последней ниточке повисла вся наша голодовка. И не было ни малейшего сомнения, что самые первые часы дня, встающего за матово-ледяными стеклами барака, дадут нам на этот вопрос исчерпывающий ответ. В уравнении риска было лишь одно неизвестное, и от него зависело, повернется ли знак равенства против нас, словно два нацеленные в грудь винтовочные ствола, или ляжет распахнутыми настежь лагерными воротами.
Под утро я заснул так крепко, что проспал подьем и проснулся только от того, что меня резко дернули за ноги. Рядом с нарами стоял Зискинд - молча, только мотнув головой, он приказал мне идти с ним. Я выполз из своего логова, надел шапку, подвязал телогрейку веревкой и вышел следом за ним из опустелого
Вместо того, чтобы отвести меня в изолятор, Зискинд обошел со мной все бараки, в которых жили остальные голодающие, и только затем - вшестером - повел нас к кабинету начальника лагеря Самсонова. Самсонов принимал нас по очереди, но разговоры звучали одинаково. Он сидел за письменным столом, на фоне стены с большой картой Советского Союза, портретами Сталина (огромного) и Берии (значительно меньше), графиками выполнения производственного плана и планом-схемой лагеря и поглядывал на меня из-под меховой ушанки спокойным, почти по-отцовски укоризненным взором, в котором, однако, ежеминутно поблескивали холодные и острые искорки ненависти.
– Кто тебя уговорил объявлять голодовку?
– Никто. Я сам так решил.
– Ради чего голодаешь?
– Требую освобождения из лагеря на основе амнистии для польских граждан, находящихся в заключении в России, либо права связаться с представителями Польши при советском правительстве.
– А ты слышал про чрезвычайные трибуналы, которые в военное время имеют право расстреливать заключенных за отказ от выхода на работу? Ты знаешь, что голодовка - это открытый бунт против советской власти и советских законов?
– Да.
– Распишись, что ты это знаешь.
– Не распишусь. С момента заключения польско-советского договора в Лондоне я являюсь гражданином союзного государства и не подчинен советским законам.
– Молчать. Зискинд, забери эту польскую сволочь в изолятор!
Зискинд пружинящим шагом влетал в кабинет и, выкрикнув: «Так точно, гражданин начальник!» - выводил нас из барака наружу. Первый допрос был окончен. Мы глядели друг на друга молча, но с выражением облегчения на лицах, и только пани 3. побледнела и стучала зубами, а Б. утирал рукавом пот со лба.
Около девяти все мы были уже в изоляторе. Внутренний изолятор помещался в самом углу зоны, возле проволочного ограждения и вышки, рядом с которой он выглядел курятником. Маленький каменный домик с зарешеченными окошками величиной в человеческую голову был окружен дополнительным проволочным ограждением, чтобы ни у кого не возникало ни малейшего сомнения в том, что он играет роль тюрьмы в тюрьме. Зэки всегда обходили его поодаль, даже не глядя в сторону серых каменных стен, продырявленных отверстиями, из которых зияла темная пустота. Иногда, однако, из изолятора доносились пение и крики, и тогда мы останавливались на дорожке спиной к нему, лицом к своим баракам, чтобы, не вызывая подозрений, послушать, не просят ли у нас чего наши товарищи. Во внутренний изолятор зэков сажали за мелкие преступления, совершённые в зоне, либо за крупные - перед отправкой в центральный изолятор за зоной, который уже был настоящей тюрьмой, обслуживавшей также вольных граждан города Ерцево. Тут следует хотя бы вкратце описать условия жизни в изоляторе, чтобы заранее рассеять предположения, будто он не был наказанием, раз к бесчисленным мечтам зэков принадлежала также мысль о побеге от пытки лагерным трудом в благословенное ничегонеделанье в настоящей тюрьме. Начать с того, что зэк в изоляторе получал только 200 граммов хлеба и воду; во-вторых, окошки в тесных камерах не были ни застеклены, ни даже забиты досками, и температура воздуха была не намного выше, чем снаружи; в-третьих, наконец, зэк имел право взять с собой в изолятор только то, в чем выходил на работу, а одеяло и сенник оставлял в бараке. В некоторых случаях наказание изолятором ограничивалось только ночным временем: днем зэк, как все, выходил на работу, а вечером прямо с вахты возвращался в камеру, зато, в отличие от других, он получал «первый котел», т.е. 400 граммов хлеба и две тарелки самой пустой баланды. В общем, изолятор был наказанием, и случалось, что зэки с детским плачем обещали исправиться, лишь бы вырваться оттуда.
Окошко моей камеры выходило на зону, и, прислонившись лицом к холодной решетке, я мог видеть часть бараков, кухню и баню. Рядом со мной, в соседнюю камеру, посадили Т., полицейского из Силезии, прямодушного и честного человека с широким, слегка монгольским лицом, который по причинам, нам неизвестным, скрывал в лагере свою настоящую фамилию и профессию, так что все считали его шахтером, и был одним из лучших в Ерцево лесорубов. Камера Т.
– справа от моей, если я стоял лицом к окну, - примыкала к камере пани 3., а через нее - к камерам остальных голодающих; слева от меня сидел Горбатов, электротехник из Ростова-на-Дону, который оказался в изоляторе за то, что оскорбил вольного сотрудника ерцевской электростанции. Окошко Т. было за углом и выходило на дорогу из города в лагерь, часть жилых домов в Ерцево и боковую дорогу, ведущую к центральному изолятору. Моя камера была такой узкой, что одним большим шагом я переходил от стены Т. к стене Горбатова. Половину ее площади в длину занимали двухэтажные нары, сбитые из неструганых досок и повернутые изголовьем к окну. На верхних нарах невозможно было сидеть, не прислоняясь согнутой спиной к деревянному потолку камеры, на нижние же надо было влезать движением ныряльщика, головой вперед, а вылезать, отталкиваясь, как пловец на мелком месте, руками от досок. Расстояние между краем нар и дверью, возле которой стояла параша, составляло не больше обычного полушага. Поразмыслив, я выбрал верхние нары (хотя туда веяло пронизывающим холодом из открытого окна, навевая возле подоконника тонкий слой снега): там было просторнее, а прогулка по клочку голой земли площадью шаг на полшага грозила сумасшествием. Обе боковые стены, сложенные из красного кирпича, позволяли сравнительно свободно общаться с соседями, притом не перестукиванием, а громким шепотом, если прижаться губами к щелям, из которых вываливались куски окаменелой штукатурки. Перед уходом на обед Зискинд еще раз проверил дверь камеры. Проскрежетал ключ в замке, отклонилась заслонка волчка, и мягкие шаги валенок медленно удалились, утопая в ледяной тишине.