Иной мир (Советские записки)
Шрифт:
Наше - поляков - положение переменилось после пакта Сикорского-Майского и амнистии весьма и весьма очевидно. До начала войны нас считали антигерманскими фашистами и трусами, с конца июня до конца июля - прогерманскими фашистами, но не такими уж трусами, а в первые дни августа мы стали воинами свободы и союзниками. Наш новый конвоир из 57-й бригады, который, как мне рассказывали, раньше щедро осыпал поляков оскорбительными издевками за сентябрьское поражение и готовность «переть на рожон», узнав об амнистии, похлопал меня по плечу и сказал: «Молодец, будем вместе бить германцев: Мне не пришлось по вкусу это внезапное братание: во-первых, каторжник никогда не прощает надсмотрщику; во-вторых, оно настраивало против меня моих товарищей по неволе, которые, на свое горе, не родились поляками, но к которым я был привязан во много раз глубже и искренней, чем к своим соотечественникам. После амнистии русские и иностранцы неприязненно отошли от поляков, считая их будущими соучастниками в зловещем
В декабре 1941 года Сталин выступил второй раз. Никогда не забуду этого твердого голоса, этих слов, отбиваемых словно каменным кулаком, этого пронизывающе холодного тона человека с нервами из стали. Он говорил, что немецкое наступление остановлено на подступах к Москве и Ленинграду, что день победы над немецкими варварами близок и что львиная доля заслуг за это самое великолепное со времен Кутузова торжество русского оружия принадлежит не только героям-красноармейцам, летчикам, морякам, партизанам, рабочим и колхозникам, но и тем, кто бдительно надзирал за «укреплением тыла новой Великой Отечественной войны». Собравшиеся в бараке зэки слушали эту речь с безнадежным отчаянием в глазах, а я вспомнил теорию Садовского и подкрепления НКВД, высланные сразу после начала войны на подмогу частям Каргопольлага. Да, мы-то и были частью «укрепленного тыла новой Великой Отечественной войны».
Таков (быть может, чуточку слишком широкий) политический фон происшествия, которое разыгралось в первые дни июля в техническом бараке ерцевского лагеря. Впрочем, название «технический барак» нуждается хотя бы в кратком пояснении. Он находился в Ерцево на повороте тропинки, которая вела от нашего барака к вахте; жили в нем исключительно зэки, работавшие в лагере в соответствии со своей профессиональной квалификацией на воле. Среди счастливых избранников судьбы преобладали дипломированные инженерно-технические работники, но было и несколько гуманитариев, которые в порядке исключения получили право занимать менее значительные должности в административно-хозяйственной части. Я говорю «избранники судьбы», так как включение в техническую группу приносило ряд привилегий в отношении жилья, одежды и питания, которых, естественно, были лишены люди с высшим образованием, за недостатком вакансий отправленные в общие бараки и на общие работы. Технический барак был устроен намного приличнее других: с проходами между индивидуальными нарами и двумя солидными столами по краям, а его жильцы, помимо непромокаемой парусиновой куртки и пары настоящих юфтевых сапог, получали специальный «итээровский» котел, по количеству равный «стахановскому», но обогащенный ложкой растительного масла и порцией «цинготного» - нарубленных сырых овощей. В жалкой социальной структуре лагеря итээровцы были аристократией второго ранга - более ограниченной в отправлении власти над товарищами по несчастью, чем элита урок, которая заполонила все исполнительные органы, но все-таки своими привилегиями и образом жизни ощутимо вознесенной над серой массой невольничьего пролетариата, - чем-то вроде наемной интеллигенции деспотического военного режима. Разумеется, все они - за исключением лейтенанта Красной Армии Зискинда, начальника изолятора (внутризонной тюрьмы), который получил два года за растрату полковой казны, - были приговорены к десяти-пятнадцати годам за контрреволюционную деятельность и с началом войны слетели со своих постов, где их заменили тупые недоучки с воли. С «итээровским котлом», в принципе, было связано молчаливое условие sine qua non, от которого могли уклониться только крупные, незаменимые в своей области специалисты, - обязанность стучать. Никто этому не удивлялся, и никого это не возмущало - в конце концов, день всегда наступает после ночи, а лошади кушают овес. Каждую среду вечером в зону приходила симпатичная русская женщина с толстой папкой, старший лейтенант НКВД Струмина и, словно ксендз, прибывший в далекую деревню, чтобы тихо отслужить обедню, приветствовала всех встречных вежливым «Здравствуйте», которое звучало как «Слава Отцу и Сыну…», а затем раскладывала на столе в каморке, примыкавшей к одному из бараков, свою переносную исповедальню.
У меня в техническом бараке было много знакомых. Достойного вида инженер-гидролог Фенин, с чертами лица как у старого британского аристократа, часто сочувственно расспрашивал меня о том, как живут в Польше; с инженером Вельтманом из Вены я частенько играл в шахматы; инженер-конструктор Махапетян, армянин, был мне другом ближе брата; с историком Иерусалимским, когда-то громившим Тарле, а теперь каторжником, ни на минуту не расстававшимся с пухлым «Наполеоном» своего более счастливого оппонента, я подружился через Махапетяна. Только неразлучная пара - «два горькиста»: врач из Вены Левенштейн и инженер-строитель Миронов - всегда здоровались и прощались со мной в высшей степени сдержанно. Их прозвали так в лагере, перефразировав знаменитую песню «Три танкиста»: они оба получили по десять лет «за Горького». Доктор Левенштейн, добродушный толстяк в золотых очках, был одним из врачей великого советского писателя в последние дни его жизни и своим присутствием в лагере опровергал всяческие слухи о том, что старого барда
Благодаря Махапетяну я мог свободно приходить в технический барак в любое время дня и ночи, чем и пользовался - быть может, несколько злоупотребляя законами гостеприимства - почти каждый вечер, так жадно меня тянуло к человеческим разговорам, вежливым оборотам речи и той особой атмосфере саркастического насмешничества, почти неотделимой от любого значительного скопления интеллигентов. Тут я должен прибавить, что человек, измученный упрямым абсурдом советской жизни, мог найти минутную передышку и расслабиться только в техническом бараке. Его жильцы считали всё, что происходило с ними самими и вокруг, глупым театральным фарсом, в котором бандиты играют роль полицейских, а полицейские сидят у стенки в наручниках. Только в антрактах голода и усиленного лагерного террора смешки в бараке стихали, уступая место тревожному перешептыванию в кулуарах о том, как будет дальше развиваться эта чересчур затянувшаяся трагикомедия. Потому-то мне не так легко было догадаться, о чем доносят Струминой эти люди, каждый из которых уже наговорил на ухо своему соседу столько, сколько на воле, в обычных условиях, без труда хватило бы, чтоб заработать второй срок.
Итак, описав шахматную доску и расставив на ней фигуры, я наконец могу приступить к королевскому гамбиту. В жаркий июльский вечер мы играли в шахматы за одним столом - Левенштейн с Мироновым и я с Вельтманом. В бараке было тихо, кое-кто из итээров спал, Махапетян и Иерусалимский писали письма, положив бумагу на колени, а Зискинд, закинув ноги на верхние нары, читал книгу. Вельтман всегда немилосердно меня обыгрывал, но любил со мной играть: я, как положено портачу, вслух по-немецки обдумывал игру на несколько ходов вперед, а у него создавалось ощущение, будто он сидит в воскресенье в своем «каффехаусе» и внимательно изучает с друзьями шахматный уголок в «Винер цайтунг». Ровно в полночь был включен лагерный репродуктор и начались последние известия. Мы прервали игру только тогда, когда дверь барака с грохотом распахнулась и внутрь влетел, хватаясь на ходу нетвердыми руками за нары, молодой техник, фамилии которого я сейчас не помню. Диктор как раз кончил читать приказ Верховного Главнокомандования и перешел к фронтовой оперативной сводке. Ему нечего было сообщить, кроме того, что советские самолеты сбили 35 самолетов противника, а советская пехота, мощно перейдя в наступление, отбила две деревушки на Украине. Молодой техник слушал, прислонясь к столбу нар, заложив ногу за ногу. Когда громкоговоритель умолк, он отряхнулся, как вытащенный из воды утопленник, и с отчаянным пьяным ожесточением крикнул изо всех сил:
– Интересно было бы услышать, сколько наших самолетов сбили немцы!
В бараке воцарилась такая тишина, что я слышал, как перемещаются по доске фигуры «двух горькистов» и шелестит почтовая бумага у Махапетяна. Только Зискинд внезапно захлопнул книгу, соскочил с нар и вышел в темноту. Молодой техник с силой оттолкнулся от столба и, с грохотом свалившись на лавку возле нашего стола, подпер кудлатую голову ладонями. С соседней доски от резкого удара локтя о стол упала одна фигура; поднимая ее с полу, Миронов тихо прошипел:
– Когда напиваешься, дурак, затыкай глотку платком! Пьяный на мгновение поднял голову и презрительно махнул рукой. Через пятнадцать минут его и Махапетяна забрали два офицера из Третьего отдела.
Мы продолжали играть, словно ничего не случилось, прервавшись только для того, чтобы выслушать Махапетяна, который срывающимся голосом рассказывал, как в присутствии Зискинда ему пришлось подтвердить и подписать, что сказал обвиняемый. Около часу вернулся Зискинд и, не глядя никому в глаза, лег в той же позиции на нары, заслонив лицо раскрытой книгой. Вельтман как раз должен был второй раз объявить шах, когда за зоной раздался короткий выстрел, тут же заглохший в густой пакле ночи. Я посмотрел на него, испытывая удушье и тошноту: его лицо было помято, постарело, перекошено страхом.
– Военный трибунал, - шепнул он тихо, держа в пальцах
за гриву деревянного коня, готового к прыжку.
– Сдаюсь, - сказал я, дрожащей рукой смешивая фигуры. Зискинд лежал не дрогнув, а наши соседи продолжали играть: Левенштейн - нависши над доской, как хищная птица, а Миронов - опираясь на локти, прижатые к краю стола, втянув голову глубоко в плечи.
– Шах!
– торжествующе воскликнул Левенштейн.
– Дорогой мой, я не заметил этого предательского слона, - защищался Миронов, подчеркивая эпитет.
– Вот именно. Потому и мат. Глазами надо глядеть, когда играешь в шахматы.
После чего он повернулся к нарам, на которых лежал Зискинд, и, протирая платочком золотые очки, сказал с едва ощутимым огоньком сарказма в умных глазах:
– Слышали последние известия, товарищ Зискинд? Изо всех нас у вас одного есть надежда стать вскоре в ряды защитников родины, и… - он сделал паузу, - я вам искренне завидую. Что же касается больных из изолятора, то приводите их ко мне в амбулаторию завтра после утренней поверки.