Интимная лирика
Шрифт:
Меряют в граммах смелость,
Туша идет на мясо.
Смелость идет на рожон.
Глупо быть смелым, если
это ума незрелость.
Глупо быть трусом, если
ты все равно окружен.
Что ты юлишь на арене?
Ты же большой бычище.
Что ты притворно хромаешь?
Ноги
Эй, симулянт неуклюжий...
Были тебя почище...
С дублеными руками в шрамах,
ссадинах,
в ботинках, издававших тяжкий стук,
в штанах, неописуемо засаленных,
он элегантней был,
чем все вокруг!
Земля под ним,
казалось, прогибалась —
так он шагал увесисто по ней.
И кто-то наш сказал мне, улыбаясь:
«Смотри-ка,
прямо как Хемингуэй!»
Он шел, в коротком жесте каждом
выраженный,
тяжелою походкой рыбака,
весь из скалы гранитной грубо вырубленный,
шел как идут сквозь пули,
сквозь века.
Он шел пригнувшись, будто бы в траншее,
шел, раздвигая стулья и людей...
Он так похож был
на Хемингуэя!
...А после я узнал,
что это был Хемингуэй.
1960
Китайский матрос
Я шел один хайфонским портом,
где кранов слышался хорал,
где под китайским флагом гордым
корабль надменно загорал.
Был на трубе плакатный идол,
и проступало на борту
замазанное «Made in England»
сквозь ярко-красную звезду.
Но я увидел, как неловко
на верхнем деке, на краю,
матросик вешал на веревку
тельняшку мокрую свою.
Был гол до пояса матросик,
матросик выглядел тощо —
полустарик, полуподросток,
но человек — живой еще.
Я сам не раз стирал тельняшки
и на авралах спину гнул,
и по моряческой замашке
ему вполглаза подмигнул.
Он огляделся воровато
и, убедясь, что никого,
мне подмигнул чуть виновато —
мол, понимаешь, каково.
Потом
он отвернулся, и молчок,
но что-то в нем на миг блеснуло,
как будто слабый маячок.
Я никогда в Китае не был —
не потому, что недосуг,
но мне матросик тот не недруг,
хотя сейчас — увы! — не друг.
И если был бы жив Конфуций,
то, у обмана не в плену,
в каком бы горестном конфузе
он оглядел свою страну.
Тот гордый флаг упал так низко,
так складки все на нем горьки,
когда по пальцам пианистов
древком с размаху — сопляки.
Когда все молятся портрету
того, кто давит мысль и честь,
единомышленников нету —
лишь соумышленники есть.
Но верю всею горькой болью,
что где-то, прячась будто мышь,
безмысльем загнана в подполье,
скребет бумагу чья-то мысль.
Кто он? Простее нет разгадки.
Поэт... Они как воробьи.
Сначала бьют их из рогатки,
потом разводят «из любви».
В аду казарменного рая,
где заморочили народ,
литература вымирает,
но, вымирая, не умрет.
И там, затравленно скитаясь,
напишет правду страшных лет
мой брат неведомый китайский,
духовный лагерник — поэт.
В его стихах без лжи парадной
предстанут мумии чинуш,
лжекоммунизма император
и оскопленье стольких душ.
Дай бог, чтоб тайные тетрадки
пошли в печатные станки,
чтоб промахнулись все рогатки,
чтоб в цель попали все стихи!
Спасибо, худенький матросик,
за твой опасливый подмиг,
за то, что ложь ресницей сброс!
пусть боязливо, пусть на миг.
Народ никто не уничтожит.
Проснется он когда-нибудь,
пока еще хоть кто-то может
по-человечьи подмигнуть.
1972
Колизей
Колизей,
я к тебе не пришел как в музей,
я не праздный какой-нибудь ротозей.
Наша встреча
как встреча двух старых друзей
и двух старых врагов,
Колизей.
Ты напрасно на гибель мою уповал.
Я вернулся,
тобою забыт,
как на место,
где тысячи раз убивал
и где тысячи раз был убит.
Твои львы меня гладили лапами.
Эта ласка была страшна.