Интимная лирика
Шрифт:
Arise from the dead,
Bullet-holed Statue of Liberty,
Murdered so often,
And speak out
Like a woman and a mother
And curse the freedom to kill.
10 H. Пвтушспко
145
But without wiping the blood
From your forehead
You, Statue of Liberty, raise up
Your green, drowned woman's
Against this death of freedom.
Труба
Великий Сачмо был в поту.
Летела со лба Ниагара,
но, взвитая в высоту,
рычала труба,
налегала.
Он миру трубил,
как любил.
Украден у мира могилой,
еще до рожденья он был
украден
у Африки милой.
И скрытою местью раба
за цепи невольничьи предков
всех в рабство,
как малолетков,
захватывала труба.
Он скорбно белками мерцал,
глобально трубя и горланя, —
детдомовский бывший пацан
из города Нью-Орлеана.
Великий Сачмо был в поту,
и ноздри дымились,
как жерла,
и зубы сверкали во рту,
как тридцать два белых прожектора.
И был так естественен пот,
как будто бы вылез прекрасный,
могущественный бегемот,
пыхтя,
из реки африканской.
Записки топча каблуком
и ливень с лица вытирая,
10*
147
бросал он платок за платком
в раскрытое чрево рояля.
И вновь к микрофону он шел,
эстраду вминая до хруста,
и каждый платок был тяжел,
как тяжкое знамя искусства.
Искусство весьма далеко
от дамы по имени Поза,
и если ему нелегко,
оно не стесняется пота.
Искусство —
не шарм трепача,
а, полный движений нелегких,
трагический труд трубача,
где музыка — с клочьями легких.
Да,
лавры джазменов тяжки.
Их трубы,
поющие миру,
как собственные кишки,
а золото —
гак,
для блезиру.
Искусство пускают вразмен,
но, пусть не по главной задаче,
поэт
и великий джазмен,
как братья,
равны по отдаче.
Сачмо,
попадешь ли ты в рай?
Навряд ли,
но, если удастся,
тряхни стариной
и сыграй,
встряхни
ангелков государство.
И
чтоб грешников смерть подбодрила,
отдайте Армстронгу
трубу
архангела Гавриила!
1971
Два негра
Огромный негр лежит у моря во Флориде.
Он в небо камешки подбрасывает,
ловит,
и воззывающий вопрос:
«Что вы творите?» —
не брезжит что-то
на губах его лилозых.
Не уважают ныне негры
Бичер-Стоу —
их оскорбляет в книге
жалкость дяди Тома,
и если негр,
усталый негр,
по-бычьи стонет —
предпочитает это делать ночью,
дома.
А здесь, на пляже,
он газетку подстилает,
и тем, что черен,
он гордится
в самом деле,
и пятки белые
он солнцу подстазляет,
чтобы они под солнцем
тоже почернели.
А рядом с негром —
чьи-то выцветшие джинсы.
С гусиной кожею какой-то странный белый.
Он убежал,
как от надсмотрщика,
от жизни.
Он весь издерган,
понимая, что он беглый.
Его поймают, возвратят...
Нет, не повесят,
а снова к тачке прикуют —
к его убийце.
И негр — он мог бы
дать совет полезный,
как улизнуть.
Но белый спрашивать боится.
И он завидует
разлегшемуся негру,
когда он видит его тело,
все тугое,
его блаженно-наплевательскую негу,
его возвышенность
природного изгоя.
И белый думает,
придя на этот берег,
чтоб хоть немножко подлечить природой нервы:
на белом свете нет
ни черных и ни белых,
на белом свете есть надсмотрщики
и негры.