Инвестор. Железо войны
Шрифт:
Панчо тем временем листал список — на сорока листах, на каждом позиций по тридцать! Это что же, тысяча с лишним заводов одним махом? Проняло не только меня, но и Панчо, так-то за несколько дней в России он заметно прибавил в языке — то есть не только слушал и кивал изредка, а вставлял с акцентом одно-два слова.
Вот он и вставил:
— Вы даете нереальные планы. Это волюнтаризм.
Я чуть сквозь землю не провалился — мало того, что всякой фигни от меня нахватался, так еще и применил в самый подходящий момент! — и кинулся исправлять положение:
— Большая часть останется
— Вы читали Ленина? — уставился на меня председатель ВСНХ,
— Нет, но это азы бизнеса, концентрация капиталовложений.
— Вы не представляете, с каким энтузиазмом наши люди участвуют в строительстве! — вспыхнули глаза Куйбышева. — Кроме того, половина средств идет всего на пятьдесят предприятий!
— Тем более, какой тогда смысл разбрасываться на остальные? Или у вас безработица и некуда девать специалистов? — как можно более наивно спросил я.
Вот совсем мне не улыбалось становиться «полезным буржуем» при Советском правительстве — и в Москве будут всегда с подозрением относиться, и в Америке тоже, за связь с коммунистами. Потому и задал такой вопрос, что твердо знал — безработицы нет, а дефицит специалистов дичайший.
— Значит, не хотите, — поскучневшим голосом резюмировал Куйбышев.
— Почему же? Я могу помочь, причем там, где я понимаю, в биржевой торговле. Да-да, я умею качать рынок и влиять на цену. Если мы синхронизируем наши действия, то вы сможете покупать на минимуме, а я — зарабатывать на колебаниях.
— Вряд ли ваши усилия смогут сильно поменять цену на заводы.
— При ваших объемах, — я потыкал в список, — даже изменения в полпроцента могут принести десяток миллионов. Но только при соблюдении полнейшей секретности.
В самом деле, не хватало мне еще напрямую с советскими шпионами контачить — пусть не в посольстве, которого пока нет, так в «Амторге», где каждый второй коминтерновец, а каждый первый из Иностранного отдела ОГПУ. Чем больше людей будут считать, что мои поездки в СССР — дань необходимой для джентльмена эксцентричности, тем легче мне будет. Тем более Лавров уже намекал на интерес ко мне со стороны мальчиков Гувера. Слабый пока интерес, предварительный, но зачем дожидаться, когда он перерастет в разработку?
На обратном пути в гостиницу, когда автомобиль карабкался по Лубянскому проезду, Петя заерзал на сиденье и показал на на большую афишу поперек фасада Политехнического музея:
— Маяковский выступает! Хотите посмотреть? Лучший наш поэт!
Я с сомнением глянул на Панчо — мне-то интересно, а вот каково мекиканцу? Простой разговор еще туда-сюда, но поэзия?
— Хотим, — вдруг раздухарился Панчо.
Большую аудиторию музея набили для отказа, но Петя немыслимым образом ухитрился ввинтить нас внутрь. Хотя почему немыслимым — вокруг кругами распространялся шепот «Американцы! Миллионер! Грандер, который радиотехник!». Не иначе, студенты меня признали, к тому же о визите писали газеты. К нам с другого конца зала, перешагивая через сидящих в проходах на ступеньках, пробрался Кольцов и долго тряс руку.
Маяковский возник на маленькой дугообразной сцене после громовых слов «Расступись! Расступись!»
— «Во весь голос», — шепнул мне Кольцов, — последняя его работа.
Пол, кажется, вздрагивал под шагами Маяковского, а стекла дребезжали от его голоса. Большая часть зала слушала не отрываясь — и застывший в кулисе пожарный, и дежурный милиционер у входа в аудиторию, и смешно тянущие шеи, чтобы лучше видеть поэта, рабфаковцы на галерке.
Несколько человек кривили лица, а компания в юнгштурмовках* вообще позволяла себе переговариваться и шикать, только шансов перекрыть мощный голос Маяковского у них не было. Странная вообще кучка — значки кимовские*, звездочка на флаге, а держат себя так, что мне вспомнилось слово «хунвейбины».
Юнгштурмовка — гимнастерка с отложным воротником и накладными карманами, носилась с портупеей. КИМ — коммунистический интернационал молодежи, тогдашнее название комсомола.
Меня Маяковский потряс не стихами, а образом, тем, что наши паранормальщики называли «аурой». Да еще папиросой в уголке рта — только представить, что в мое время кому-то разрешили дымить во время выступления в общественном месте! Я даже забыл про духоту, про потеющих в натопленной аудитории слушателей — и вместе со мной забыли все остальные.
Но стоило ему закончить читать…
Ух, как взволновался зал! Овация пополам со свистом, крики, лезущие на сцену…
— У вас гигантомания! — вопил один.
— Вы попутчик советской власти! — вторил другой.
— Вы считаете всех нас идиотами! — орал третий.
— Ну что вы! — неожиданно оскалился поэт. — Почему всех? Пока я вижу только одного!
Зал грохнул смехом, первый натиск Маяковский отбил. Дальше пошли записки и короткие выступления
— «Маяковский, вы труп, ждать от вас в поэзии нечего!» — прочитал он одну из бумажек и тут же резанул: — Странно, труп я, а смердит он…
Наконец, до выступления дорвались хунвейбины и понеслось! Обвиняли в какой-то «мальцевщине», в непролетарском происхождении, в прежнем участии в ЛЕФе и РЕФе, в поездках за границу, в несоветском образе жизни… Каждое из таких обвинений лет через семь потянуло бы на червонец без права переписки, а пока мальчики и девочки резвились. И чем больше они резвились, тем больше у меня росла симпатия к большому человеку на маленькой сцене.
Маяковский спокойно выслушал все, и только когда разгоряченный комсомолец бросил «Вы буржуй!», невежливо ткнул в меня пальцем и прогремел:
— Не я, а он!
И пока все оборачивались, ушел.
— Давай, давай быстрее, познакомлю! — буквально потащил меня за рукав Кольцов.
Через час мы сидели все в том же ресторане «Метрополя».
— Не понимают, — обиженно гудел Володя, как он просил его называть. — Или не хотят понять. Даже спрашивают, когда я застрелюсь, представляете?
— Ну, дураков у нас на сто лет вперед припасено, — утешал его Кольцов.
— Ей-ей, проще застрелиться и не видеть этих рож.
У меня внутри похолодело: а ведь он действительно застрелился, и как бы не в 1930 году…