Исповедь
Шрифт:
Нас разместили в знакомых уже мне «апартаментах» вагонзака, пополняя нами и так уже полные клетки. Мы с Ниной Комберской, кажется, из Минска и с какой-то беременной женщиной из-под Бреста попали в клетку рядом с ксендзами. Мы могли разговаривать. Кс. Лазарь знал много языков, правда, он не считал необходимым в Белоруссии знать белорусский язык, ну, пускай это простит ему Бог... Ксендза осудили на 10 лет, а за что, он даже не знал толком... Рядом с нами ехал еще один Леша, как он нам рассказывал, его схватили, когда он приземлялся в Белоруссии, сброшенный с десантом, так и остался в комбинезоне. Был еще и бел<орусский> студент по фамилии Борис. Так сложилась наша маленькая группа. Мы старались помочь друг другу хоть словом, бежали навстречу друг другу, когда нас выводили на этап из очередной
Ксендза Юзефского и беременную женщину высадили под Гомелем в Хальче. Это, как я потом узнала, был лагерь специально для мамок, т. е. беременных женщин...
Нас везли дальше. Первой на нашем пути тюрьмой, куда мы попали, была тюрьма в Орле. Когда в коптерку забирали мои вещи, мне сообщили заключенные-бытовики, работавшие там, что здесь уже проехал какой-то Гениуш, доктор. Значит, Яночку везут на Север... В Орле привели нас с Ниной в деревянную тюрьму, в камеру, полную женщин. Стояла там неимоверно огромная деревянная параша, до краев полная, и большинство женщин было совершенно оборванных, хотя было несколько одетых и получше. Встретили они нас сердечно, как нигде больше. Поделились хлебом и какими-то лепешками из картошки и чего-то еще, которые трудно было раскусить, но раскусив, уже можно было как-то жевать. Многие из них сидели за самогонку, которую гнали из свеклы, чтобы прокормить детей, мужики ведь не вернулись с войны. Радовались уже тому, что у них есть хлеб, и плакали только о детях... Среди них были и две учительницы из Орла и жена председателя колхоза, которая, когда я уезжала, дала мне 10 рублей на дорогу, может, потребуются. Сидели они потому, по их словам, что кто-то же должен сидеть, судьба выпала им. Кроме них были немки из Поволжья и татарки. Эти девушки сбежали из мест, куда переселили их народы. Дали им за это по 20 лет каторги, и всех, как я потом узнала, повезли в Воркуту.
Побыв у них недели две, мы попрощались с этими почти святыми женщинами. Нас вызывали дальше. Наша небольшая группка вновь встретилась на этапе, и мы могли поговорить. Ксендз отпраздновал здесь свои праздники спокойно. Это в Великую Пятницу в вагонзаке, когда мы с ним разговаривали через стенку, подошел к нему офицер и спросил, за что он, обманщик, одурманивавший народ, получил срок? «По графику, — говорит ксендз, — подошел график, и меня взяли». — «Так вот иди теперь вымой пол в коридоре, научишься работать». — «Я все умею делать, — сказал ксендз, — а вот вы, кроме как носить погоны и мучить людей, больше ни на что не способны...» Офицер закусил губу, и когда бедный ксендз Лазарь вымыл коридор, его отправили в карцер.
Нас привезли в Горький, в так называемую дачу Соловьева — кажется, такой была фамилия главного тамошнего кагэбиста. Мы долго ждали, пока нас там примут, разместят, потому что заключенных набралось много, особенно блатных. Борис достал из своего убогого чемоданчика две катушечки ниток и просил, чтобы я их взяла, еще потребуются. Делились всем, чем могли. Наконец попрощались, нас повели по отдельности. Мы только желали, чтобы нам довелось еще встретиться. Ах, этот Горький, проклятый Горький... Там и шмонали нас не по-человечески. Это был почти гинекологический осмотр несчастных жертв грязными и грубыми надзирательницами. В камерах люди были разные. Нас выводили на прогулку по огромному, как в замке, двору... В воздухе чувствовалась весна, и небо было очень светлое. Мне после года тюрьмы особенно хотелось быть на улице.
Этап собирался большой. Я искала глазами своих этапных друзей. Никого не было видно. Как я потом узнала, обоих Леш и Бориса повезли в шахты, в Воркуту. Наконец среди толпы блатных я увидела кс. Лазаря. Его было не узнать. Шляпа в дырах, пальто оборванное, а на ногах уже не туфли, а какие-то страшные резиновые башмаки. С плеч свисала пустая торба. Ксендз, увидев меня, подбежал, несмотря на крик надзирателей, его глаза светились радостью, что хоть кого-то из нас увидел. Голос ксендза дрожал от сдерживаемых слез. Он вышел из ада и снова увидел людей. Бедный не мог рассказать о том ужасе, что пережил в камере блатных, которые и обобрали его, и раздели, и издевались над ним. «Я ксендз, — говорил он, — я знаю грехи людские, их падение на дно, но о таком, что я видел здесь, я никому
Нас повезли дальше. Вещи были где-то у конвоиров, и вот они присмо* трели мои чемоданы и предложили мне их отдать, потому что все равно отберут. Мне отдали вещи, чтобы переложила в мешок, сшитый дорогой предусмотрительной Матушкой Мартой. Вечером, что-то рассказывая, блатная выкрала из того мешка еще юбочку, но мне уже было все равно. Начальник конвоя сказал, что вез здесь моего мужа, он держал на коленях какую-то немку... Извечный трюк всех кагэбистов, жующих и пережевывающих эту тему в разных вариантах... Потом этот начальник стал возле нашей клетки и принялся петь унылые русские песни. Так и выл, не переставая, до полуночи, видно, и самому было нелегко. Теперь уже весь поезд целиком состоял из вагонзаков...
Наконец нас привезли в какой-то деревянный город и выбросили на улицу, откуда повели строем по 5 человек в такую же деревянную тюрьму. Сдала я и здесь свои вещи в коптерку, но про мужа здесь не слышали, видно, задержали его где-то на пересылке, но, если попал на этот путь, значит, догонит меня или перегонит...
Камера, куда нас привели, была небольшой, но битком набитой людьми. На нарах, под нарами, по всему полу — палец не воткнешь. На этап нужно одеваться в лучшее, а то блатные все повыкрадут. На этот раз я надела серый английский костюм, пальто и шляпку. Стояла в углу и думала: где может быть мой муж? Тут подошла ко мне молодая полька и позвала на нары, где размести* лась большая компания. Среди них женщина, уже слегка седая, с красивым орлиным профилем, в лагерных лохмотьях и страшных «чунях», но, несмотря на это, аристократичная по виду. Она спросила у меня, кто я, какой национальности? Я ответила: «Мою народность вы, поляки, не признаете, не любите — я белоруска!» — «А как вас зовут, кто вы?» — «Ну, это вам ничего не скажет». — «А может», — сказала п<ани> Гражина Липинская, та самая аристократичная женщина, лицо которой излучало силу и боль. Я назвала свое имя, и п<ани> Гражина даже вскрикнула: «Так вы ж наша поэтка!» И начался уже разговор обо всем. П<ани> Гражину везли с Севера в Караганду, нас на Север. У нее была прекрасная память, и она рассказала мне, кто уже в прошлом веке проезжал здесь, преследуемый москалями после восстаний. Это же был Киров, старая страшная Вятка, через которую гнали пешком несчастных наших предков...
Вечером пани Гражину и еще многих из переполненной камеры вызвали на этап... Во время оккупации п<ани> Гражина была в Минске главным представителем Лондонского правительства Польши... Значит, и в войну не только свою территорию, но и нашу они уже собрались присвоить после немцев... О, Край мой, столько врагов разрывают Тебя на части, забыв о том, что и у Тебя есть право наконец быть свободным!.. Ну, а теперь и они, и мы были полностью в «когтях ГПУ»... Общий враг — это уже причина, чтобы не затевать ссоры.».
Примерно через неделю нас повезли дальше. Еще больше опустел горизонт, исчезли городки, деревни, и только торчали острые верхушки елей, исхлестанные ветрами, пургой. Торчали, чем дальше, тем чаще в этой пустыне вышки. Вышки, вышки, и только вышки поднимались по обеим сторонам дороги, а леса становились все ниже, а верхушки уже совсем без ветвей. Все меньше, меньше берез, одни чахлые сосенки и ель. Так нас привезли на Инту в Коми АССР. Ксендз ехал с нами. Мы молчали, то неведомое, что ожидало нас, парализовало даже речь...
Под конец брели по снегу и лужам. Уже май, примерно середина его. Конвой с собаками гонит нас, как стадо. Волочем свои мешки. Стоим перед воротами, читают наши фамилии, мы должны назвать свою статью, срок и обязательно окончание срока. Это уж такая азиатская пытка, чтобы каждый помнил, как долго будет он тащиться по тундре с киркой и ломом, подгоняемый конвоирами и их откормленными овчарками. У меня конец срока приходился на 1973 год. Но все в руках Всевышнего, и давно, давно уже те, кто наградил меня этим подарком, сами гниют в неосвященной земле...