Испытание временем
Шрифт:
Тут бедных не любят, слабых не терпят, честных стирают с земли. Некому жаловаться, некого на помощь призвать. Грабители и распутные насильники, они заражают собой почву народа — деревню, оседают у невест, зазноб и солдаток ради веселья, вина. Спрячут пулемет под мякиной в амбаре, тачанки схоронят под сеном, в стогах, в реке, на погосте, а сами гуляют. Уйдут и вернутся, никто их не спросит, откуда и куда.
При первой же стычке с вражеской силой отважные громилы бегут, таятся у крестьян по дворам; поздно ночью соберутся, разузнают, где враг, и тайком удирают. Захваченным краем не дорожат, побед не закрепляют. Обобрав население, не мешкают зря, идут
В горячую пору похода Умань — Волноваха — Мариуполь — Таганрог затеяли праздник в честь основания своей республики. Три дня в Гуляй-Поле кутили и пили. Батьку избрали президентом, столицу назвали Махноградом. Тем временем белые перегруппировались и разбили черное воинство.
Махновцев ждет гибель, революция без них обойдется, но умереть среди них, среди этого сброда, — что может быть более бесславным?
Я все еще лежу на траве, забытье сменяется явью, давно пора встать и поехать. Вчера после такой же расправы мне пригрезился сон, будто стою я на тропинке в лесу и меж деревьями вижу девушку в белом. Лицо ее закрыто, не то вуалью, не то тенью березы. Она ходит за мной, вдруг исчезнет за деревом и вынырнет рядом. Она играет со мной; должно быть, ей скучно. Но почему голова ее склонена, точно под бременем скорби? Может быть, это мне показалось, девушки не было вовсе. Солнечный луч скользнул между соснами или ветвистая липа покачнулась. В лесу, где так мрачно, любая березка покажется девушкой… Но почему она словно порхала, то здесь, то там?
Вот и сейчас мелькает ее белое платье. Она подходит ближе и ближе и, как другу, изливает свою печаль. Она искала в лесу, кому бы поведать ее.
Она словно отмыкает мое сердце, и признание льется через край. Мне трудно живется, мучительно трудно. Нет большей чести, как служить революции, нет большего счастья, как страдать за нее, — но в двадцать два года так тяжки лишения, так горька обида и муки. Я сознаюсь ей, и с каждым признанием мне становится легче, дурное уходит далеко-далеко…
Я встаю, и тачанка пускается в путь.
Мы едем недолго, из-за холма поднимаются купола, колокольня и ряды тополей. И площадь и шлях за церковной оградой затопили тачанки и люди. Из деревни пришли девчата и парни, заиграли гармошки. Запели, пошли дружно в пляс. Завертелось веселье, «земляки» и «приятели» сели за карты, за водку, за «орел и решку».
Август и Надя ушли на квартиру, Мишка куда-то исчез, Я бросаю тачанку и теряюсь в гуще людей. Мне хочется шума и криков, я устал от безмолвия степи, от бездушной тиши необъятного неба.
Безусый повстанец с гранатой за поясом встретил родных. Они любуются им, целуют, отходят — не наглядятся. Глаза старика увлажнились от слез, старуха смеется и плачет. Сын смущенно спешит запахнуть свою куртку, прячет гранату и атласный жилет. Он ведет их к тачанке, раскрывает сундук и сует им подарки — мантилью с прошвой, серебряные ложки, шелковое дамское белье. Некстати мелькнули цветные корсеты, подвязки зеленые, с бантом, туфли с крошечных ног. Это, конечно, не для деревни, он краснеет и прячет сундук. Для них у него нечто другое: для отца — портсигар из чистого золота, матери — серьги и кольцо. Теперь они сели рассказывать сыну о родне, о знакомых, о заботах в хозяйстве…
С завистью гляжу я на них, ничто уже, казалось, не обрадует меня. Во мне словно что-то вскипело, застыло и окаменело, сквозь эту преграду ни
Вот еще один счастливец — Васька-красавец, балагур и танцор, хохотун и забавник. Он нашел себе зазнобу, не отстает от нее. Она щурится, смеется, дразнит его. Он шепчет ей тихо, вкрадчиво-нежно: «Ой, гарні зуби, не бачив николи такіх…» — «Які ж вони гарні, — не понимает девчина, — вони доброго слова не стоють…» Настойчивый парень шепчет, юлит, одаряет девку подарками. Васька мастер, делец, лицом в грязь не ударит…
Вокруг махновца Алешки собралась толпа, в криках и шуме не поймешь, что случилось. Он бабу свою побил за распутство, забыл под пьяную руку, что они давно разошлись, и ввалился к ней в дом, как к жене. Алешка отметает ее утверждения. Верно, что они скоро год, как развелись, что в селе у него другая зазноба, но честный повстанец обязан следить, чтобы не было блуда в народе. Дай бабам волю — распутству не будет конца.
Знакомые сцены, нового мало, на каждой стоянке те же забавы, родители, дети, «друзья» и «приятели», любят, играют, пьют и дерутся.
Я брожу в толпе, отдыхаю от мыслей, чувств и желаний. Забавно наблюдать за весельем и как бы отдыхать от себя. Меня тут не знают, никому я не нужен, тем приятней быть незримо всюду и везде. Вот пьяный повстанец голосит и рыдает на груди паренька: «Ой, кохаю рідну неньку Украину…» Хмель отбил у него память, он забыл, что ушел из петлюровской части, сбросил синий жупан, шапку с золотым оселедцем. «Ой, поганют, добрі люди, рідну мамку Украину…» Я знаю паренька, к которому он прильнул, его зовут «кузнецом». Никто, как он, не умеет гвоздями приколачивать пленным офицерам погоны. Обиженный друг отвернулся: «Иди к турку, петлюровский гад!» Недавние друзья берутся за шашки, блестит обнаженная сталь. Они готовы друг друга изрубить. «Сам ты сволочь и гад! — кричит пьяный повстанец. — Глаза твои, сука, — комиссарские звезды!» Озверелый приятель чуть не рубит его: «В глазах твоих, подлюга, золотые погоны, царский холуй!» Их едва разнимают, уводят в разные стороны. Чуть вдали, на пригорке, беседуют мирно три голых повстанца. Они побились об заклад, у кого родинок больше, и бесстыдно ворочают друг друга, нескромно заглядывают во все уголки. «Не рожаются они у меня, — сожалеет один, — есть вон пара на ляжке, да и те не растут. А в них счастье большое. Вот бы твоим да ко мне перейти…»
Я чувствую вдруг чей-то пристальный взгляд на себе. Группа махновцев с любопытством меня озирает. Вон и другие, я давно их заметил, они ходят за мной по пятам. Один даже пальцем ткнул в мою сторону. Еще группа зевак потянулась за мной. Все новые лица, откуда они знают меня? Скоро шагу не ступишь, чтоб тебя не оглядели, не пошептались вслед. Разок бы подслушать их разговоры. Не сделать ли так, как батько Махно? Надеть сермягу и шапку, пройтись по тачанкам и послушать, что они толкуют обо мне…
Неожиданно предо мной вырастает Яшка.
— До коменданта пришли мужики, — избегая моего взгляда, произносит он, — жалуются батьке, требуют разбора. Тарас приказал коммуниста назначить судьей, только не бить. Слово, говорит, Августу дал…
Он делает вид, что спешит по другому, важному делу, поправляет алый кушак и смущенно исчезает в толпе.
Цепкая рука хватает меня за ворот рубахи:
— Ты чего, сукин сын, не на месте? Народ пришел до судьи, а его дома нема…
Предо мной Алексей со своей неразлучной нагайкой. От него разит вином и вежеталем. Он каждый день выпивает две кружки водки и выливает флакон духов на себя.