Испытание временем
Шрифт:
Я отодвигаюсь от окна и вплотную подхожу к Тарасу:
— Вы, Тарас Селиванович, все время при батьке, не пришлось вам в Малой Виске бывать? Там красные станцию и сахарный завод охраняли.
Тарас морщит лоб, щелкает пальцами и вдруг вспоминает:
— Еще бы не помнить, командир, сукин сын, убежал. Этой шашкой дочиста всех порубил. Баня была первый сорт!.. Что ж ты молчишь, Рокамболь? К тебе за советом приходишь, а ты идолом сел и сидишь. Расскажи что-нибудь, чтоб хандру с меня сняло и слезы пошли. Честью прошу, расскажи…
Он
— Подам батьке список, пусть как хочет решает, хоть всех перебьет… И ты, коммунист, мне покоя не дашь, с ножом будешь ночью гоняться. Хоть ты меня прости, слово дай, что прощаешь.
Я протягиваю ему левую руку, а правую опускаю в карман.
— За себя я, Тарас Селиванович, прощаю, но за Шпетнера и отряд не могу. Там были святые ребята, вы не стоите их…
Я вытаскиваю из кармана револьвер, Цыган, появившийся в дверях, опережает меня и спускает курок.
Тарас разводит руками, вздыхает и с грохотом валится с ног.
Из спящей деревни за полночь выходят в поле тачанки. Они идут в одиночку, тихо, без шума. В степи за бугром они строятся в ряд, беззвучно идет перекличка. Их семнадцать тачанок при двадцати пулеметах и тысяче лент.
— В дорогу, вперед! Рысью, тачанки! Да здравствует Советская власть!
13
Дождь. Слякоть. С померкшего неба льет уже пятые сутки. Яшка сидит над бумагой и, отдуваясь, пишет приказ. Каждое слово ему стоит страданий, каждая буква — большого труда. Ручка в пальцах не держится, то выскользнет вдруг, то застрянет на месте, хоть кнутом подгоняй. И с пером не так ладно, — то гладко скользит, любо смотреть, то невесть откуда возьмется ворсинка, пушок, волосок — и пойдет мазня. И такой страшный труд не ценить! Напишешь приказ, подашь командиру — он возьмет и вернет: «Не надо писать, своими словами скажи». А ежели тот отвертится, скажет — не видел, не слышал, — чем его прошибешь? Документа нет, чем докажешь? Сколько раз так случалось! Командир говорит: «Быть комендантом — не только приказы писать». А дисциплину, порядок чем, как не приказом, поддерживать? Одна лишь глупость и упрямство!
Что толку отпираться, Яшка любит командовать, пусть в маленьком деле, каком бы то ни было, только бы ему заправлять. Кто знает, с чего это у него, — натура ль такая, привычка или горечь былого никак не уймется… Так сидит он с утра, другой раз до ночи, строчит приказ за приказом. Брови нахмурены, губы поджаты, и в письме что-то властное: буква на букве, будто старший над младшим, стоит, — тяжелые, колкие буквы.
За тем же столом мы с Августом щелкаем семечки и ведем разговор. Он горстями бросает семена в рот, жует и выплевывает серую кашу, я не спеша кладу
— Не надо правды бояться, загляните ей в лицо, — говорит Август. — Вы командир, а вся власть у Цыгана. Прикажи он им броситься в омут — и кинутся все как один. Второй год рядом дерутся, все земляки, мужик он неглупый, не дает себе в кашу плевать. Годованный, Гмыря, Пробейголова — те в петлю пойдут за него…
Хлопает наружная дверь, в сенях раздаются шаги, и, мокрая от дождя, входит Надя. Август спешит ей навстречу. Я тоже встаю и сразу сажусь, щелкаю подсолнухи и выплевываю с шелухой семечки. Надя сбрасывает мокрую кофту, вытирает лицо, промокшие косы.
— Что там нового? — спрашивает Август, он жадно ищет в ее лице ответа.
— Что толкуют ребята? — спрашиваю я.
— Что толковать, — недоумевает Надя, — дождь, говорят, перестанет, и поедем. Марфушка нас не забыла, за командира крепко стоит. «Не допущу, говорит, до раскола, миритесь — и все». И Цыган от командира не отходит. Ребята на него наседают, а он им свое: приказы исполнять, командиру подчиняться — и никаких.
Ничего больше она не знает, одна сейчас забота у нее — обсушиться и расчесать промокшие волосы.
Август доволен вестями, не время спорить, надо уступить.
Он по старой привычке сует руку в карман, ищет табакерку — коробку из-под ваксы, не находит и машет рукой.
— Не время, товарищ командир. Сзади Махно, спереди белые, банды на каждом шагу. Затравили нас и те и другие, две недели не знаем покоя. Где тыл и где фронт — не поймешь, сам черт ногу сломит. А застукает нас красная конница — милостей не жди. На фронте слову не верят, скорей примут за банду и пустят в расход. Ребята решили пробиться к своим, трудно, опасно, и все же лучше, чем здесь погибать…
Я слушаю Августа с той доверчивой кротостью, с какой люди внимают расчетам детей. Как будто неглупо, просто и ясно, а согласиться нельзя.
— Вы стали рассуждать как Цыган. Кто ж из нас прав — я или он?
Наружная дверь приоткрылась, Мишка бесшумно вошел и так же тихо попытался скользнуть в соседнюю комнату, Август окликнул его:
— Иди сюда, Мишка!
Поэт, смущенный, вернулся и с притворным спокойствием спросил:
— Вы звали меня?
— Рассказывай, какие там новости.
Ответ можно было прочесть у Мишки на лице, а он прикидывался, что не понял вопроса. Я вспылил:
— Ты был на разведке, где донесенье?
Какая разведка? Он был у ребят, гулял и плясал.
— Говори, что решили в отряде! — еще строже спрашиваю я.
Нелегко Мишке ответить, он бледнее стены, веки дрожат частой дрожью.
— Многие просят Цыгана быть командиром, оставить вас здесь и двинуть самим через фронт. Цыган не согласен, хочет с вами еще говорить.
Я с упреком взглянул на Августа: все ли еще он будет стоять на своем?