Истоки
Шрифт:
— Ну, что ты хотел сказать-то? — спросил он потом с напускным равнодушием; но они подходили к винокурне, и поэтому Беранек добавил уже мягче и теплее: — Вот и дошли! И ты еще славно прогуляешься.
— Прогуляюсь — это точно! — воскликнул с неожиданным задором Гавел.
Это снова был прежний Гавел, бравый парень и задира.
— Прогуляюсь, Овца — не хуже тебя!
И он крикнул в темноту:
— Эй, пан учитель! Эй, подождите-ка меня!
Впереди остановились.
— Пан взводный, рядовой Гавел докладывает… что желает немедленно зачислиться в Чешскую дружину.
Казалось, даже
— И прошу, чтоб пойти мне вместе с этим вот рабом божьим Овцой… Да не путайся ты под ногами! Как же, так я тебя и пустил одного туда, где летают слишком кусачие свинцовые комарики! А что скажут волы государя императора, если я не верну им хозяина!
Похоже, пленные ничего не поняли из слов Гавла, и уж совсем им было непонятно, почему Бауэр нисколько не удивился.
— Хорошо! — с той же легкостью воскликнул Бауэр. — Все в порядке!
Уже у самого дома, до которого на этот раз Гавел проводил Бауэра вместе с Беранеком, Бауэр, пожав Гавлу руку, небрежно бросил:
— Итак… нас уже трое…
— Вот оно что! — обиделся Гавел. — Скрывали, значит!
Ему стало весело. Неизведанное до сих пор чувство свободы охватило его. Он сдвинул шапку на затылок и в приливе бодрости устремился в ночь, залегшую на пути к Александровскому двору. В ушах у него звучала боевая песня, а мир вокруг него и вселенная над его головой текли, незримые и беззвучные.
72
Декабрьские ветры, дующие под твердым стеклянным небом, под косматым покрывалом туч, вздымали и заметали бескрайние белые равнины, засыпая, заравнивая ложбины. Деревни спрятались от них в снегу, как стаи окоченевших куропаток, а одинокие избы по самую крышу закутались в солому с навозом. Молодые ольхи, сбежавшие из леса к ручью на лугах, совсем утонули в снегу. И по белой вате пустыни, через погребенные поля, протянулись длинные цепочки вех, обозначившие путь к человеческому жилью.
Обуховский коровник, трусливый, как бездомный голодный пес, уже два месяца трясся, хрипел и харкал в изнемогающем Свете грязных керосиновых ламп, полнился резким прокисшим смрадом человеческих тел, и его подслеповатые окошки под бельмами льда слезились, будто гноящиеся глаза.
Кожа на лицах людей, плохо переваривающих клейкий хлеб с отрубями, иззябших, устрашенных свирепостью декабрьских морозов, сбившихся в кучу между нарами и сырыми стенами, сделалась дряблой и приобрела зеленоватую прозрачность, как у побегов растений, лишенных света. Появились больные, и еще в ноябре люди стали умирать. Приехал из города доктор Посохин, осмотрел больницу, заглянул в коровник, многое предписал и рекомендовал, но уехал, ничего не дожидаясь. Больных, как и до его посещения, просто уводили или уносили в обуховский лазарет, под наблюдение русского фельдшера и Орбана. В больших окнах обуховского дома мягко отражался яркий снег, и этот свет возбуждал зависть к больным у здоровых, теснившихся в коровнике. Позднее, когда уже и лазарет переполнился, заболевшие тоже подолгу ждали своей очереди на жестких нарах, беспокоя соседей.
Тех, кто помирал в светлом обуховском доме, освобождая место для товарищей, перетаскивали в старый сарай на задах парка. Сарай превратили во временную мертвецкую потому,
Замерзшие трупы, политые известью, укладывали у стены ветхого дощатого строения, прямо на пол, засыпанный птичьим пометом, рядом с садовыми инструментами и разбитыми цветочными горшками. Для экономии места трупы складывали поленницей, а чтоб поленница не развалилась, одного клали головой к ногам другого. Через щели покосившейся стены в сарай тонкими иглами проникал холодный ветер, нанося мелкий снег. От собак дверь запирали на замок. Но следы других, не собачьих, мелких зубов все равно появлялись на трупах, и предотвратить это было невозможно.
Зима здесь была жестокая, смертоносная.
Однако мертвые не жаловались, никого не винили, не бунтовали и не пугали, потому что, по правде сказать, здесь им было ничуть не хуже, чем на полях славных битв, в братских могилах или на мирных кладбищах около церкви.
Только живые проклинали жизнь.
Русские часовые, живущие между живыми и мертвыми, тяготились долгой зимой. Все время от одного ненужного дежурства до другого, они валялись в заплеванных и прокуренных комнатах на первом этаже лазарета, ели, спали, растягивали визгливую гармошку, толковали о крестьянских делах, о войне и мире, пили краденую водку и бесконечно лузгали семечки.
Ради водки, ради гармони и ради них самих приходили к ним женщины, у которых война отняла мужей, а грязная осень и крутая зима — укромные уголки любви на лоне природы. Зима гнала их к этим немолодым солдатам, как гонит она к человеческому жилью пугливых зверей и бродячих собак. Женщины приходили по одной, по две, иногда издалека, садились на солдатские койки, угощались водкой и семечками, пели с солдатами грустные протяжные песни, а потом, под звуки гармони ложились, как были, в одежде, под одеяла дружков. Некоторые оставались даже на ночь, и случалось, что перепившись, засыпали прямо на полу, вповалку, в общей куче тел.
Уже в декабре на жестокость и скуку зимы стали жаловаться и пленные офицеры.
Только доктор Мельч, невзирая на зиму, весь отдался роману с женой приказчика Ниной Алексеевной, которая в слепой страсти и без оглядки бросилась ему на шею, едва уехала Валентина Петровна. По три раза на неделе, с каждой почтой, посылала ему Нина Алексеевна маленькие безграмотные писульки и готова была хоть по снегу, хоть каждый день бегать из Александровского в Обухове. Ревизор Девиленев с бесстыдной готовностью сжалился над любовниками, кинул им пару матрасов да тулуп в пустую, но теплую комнату в своем доме, потихоньку отперев черный ход со стороны сада.
Зимние дни, когда сплошь да рядом даже почта не приходила, тяжелее всего отозвались на кадете Шестаке. Он чувствовал себя теперь совершенно одиноким. Пропасть, наметившаяся еще раньше между ним и остальными офицерами, увеличилась с того дня, когда он узнал о поступке Беранека и Гавла. Он прибежал тогда с этим известием от Орбана, как с самой возмутительной новостью, был страшно возбужден и откровенно пытался поднять товарищей против Бауэра.
— Ведь к весне должен быть мир! — воскликнул он вдруг, выдав, что тревожится он куда больше, чем негодует.