Истоки
Шрифт:
И если с негодованием он справился, то тревогу превозмочь был не в силах. Поэтому ему и не удалось заразить своим возмущением других.
— А потом будем удивляться, когда после войны в Австро-Венгрии будут признаны только две нации! — бросил он им злобно в лицо.
Его уже то поразило, что новость его ни для кого не была новостью. И совершенно сбило с толку, что на все его горячие упреки офицеры отвечали молчанием. А лейтенант Вурм, задрав по-мальчишески нос, даже позволил себе подшутить над ним:
— Ну, Sechserl [190] , может, ради одного праведного чеха, который, конечно, перевесит всех Беранеков, чешский содом и
Потом, с товарищеской откровенностью, Вурм добавил:
— Чудак, какое тебе дело до Австрии? «Был ты до Австрии, будешь и после нее» [191] .
— Не могу я иначе! — с мукой на лице, не раздумывая, ответил Шестак.
Ружичка и Данек громко расхохотались. Эти двое вообще и не скрывали своей симпатии к Бауэру и его Сироткам. Обер-лейтенант Грдличка, делавший вид, будто он целиком поглощен подготовкой к задуманному пиршеству, тоже хохотнул жирным своим хохотком, ответив на обвинительные речи Шестака благодушным презрением ко всему на свете. А Вурм еще долго вертелся около Шестака, ходя за ним следом по всем комнатам и раздражая тем обер-лейтенанта Кршижа, который, хотя и ворчал всегда на Бауэра, но ради собственного спокойствия закрывал на все глаза и затыкал уши, не слушал никого, даже Шестака.
190
Буквальный перевод на немецкий язык чешского слова «шестак» (мелкая монета).
191
Несколько измененная крылатая фраза Ф. Палацкого (1798–1876) — видного историка и политического деятеля, идеолога чешской консервативной буржуазии второй половины XIX века, заявившего в одной из своих программных работ «Идея Австрийского государства»: «Были мы (славяне. — А. К.) до Австрии, будем и после нее».
— А я тоже за свободу и за Беранеков! — дерзко объявлял Вурм на весь дом. — Пусть здравствуют, и пусть себе пойдут и повоюют!.. Попытают счастья молодецкого!
Однако всякий раз он с циничной шутливостью вполголоса добавлял:
— Сам-то я ведь туда не пойду!
И вот Шестак остался одиноким среди товарищей со своими горестями. В знак протеста он целыми днями просиживал теперь у Орбана и целыми часами прогуливался с ним по одной и той же дороге около хутора. Каждый раз в определенный час он выходил к винокурне встречать почту, как потерпевший кораблекрушение выходит на берег необитаемого острова высматривать спасительный парус.
Когда все спали, он писал дневник и длинные письма. Иногда же целые ночи напролет лежал без сна, порой полночи проводил у окна, тупо уставясь на зеленую луну в пустынном небе, на безмолвные, искрящиеся зеленоватым блеском снега на мертвой земле.
Наконец после очень долгого перерыва пришло к нему с родины долгожданное письмо, и Шестак проспал тогда всю ночь, чуть не с обеда до обеда следующего дня. А было это всего лишь маленькое письмецо, ничего не сказавшее и оставившее на сердце его незакрывшуюся рану. Но все же он увидел милый, аккуратный почерк, этой же рукой была выведена и фамилия его на конверте, и дорогая подпись в конце письма. И только благодаря этому письмецу Шестак, в который раз ненадолго примирившись с судьбой, решил принять участие в праздничном ужине.
Праздничный ужин в середине декабря стал первым настоящим событием, всколыхнувшим однообразную гладь зимних дней. Пригласили прапорщика Шеметуна, управляющего Юлиана Антоновича и Девиленева. Хуторским дамам, хотя они и были приглашены, Шеметун из принципиальных
Зато он позаботился о том, чтобы Бауэр, которого позвали главным образом ради музыки, на ужине оказался, и несмотря на все свое нежелание, вовремя.
Грдличка, сияя широкой улыбкой, обходил гостей. Это был его день: он купил свинью у мужика, под его присмотром свинью закололи, и под его же, руководством Вашик и венгерский повар сумели показать свое кулинарное искусство.
На почетное место посадили Шеметуна. Девиленев, сидящий слева от него, был вверен заботам Мельча. Юлиана Антоновича, любившего говорить по-немецки, взял на себя Шестак, грубо отвернувшийся от Бауэра и его музыкантов.
В начале Грдличка потерпел некоторую неудачу: русским гостям не пришлись по вкусу чешские блюда, те самые, которые должны были быть гвоздем программы. Прекрасно поджаренные кровяные и ливерные колбасы, воздушные чешские кнедлики, поданные к свинине с капустой, — все это русские гости, едва отведав, отодвигали со смущенной благодарностью. Точно так же — но уже с веселыми прибаутками — отказались они и от пирожков с повидлом. Зато все остальное очень понравилось гостям, и ели они с искренним воодушевлением.
Шеметун, питавшийся со своей Еленой Павловной в этом уединении хоть и сытно, но по лености весьма примитивно, был поражен богатством и сервировкой стола у пленных. Он пил много водки и белого вина, потом стал запивать пончики ромом, который пленные только подливали себе в чай, а под конец без разбору пил все, что только ни попадало ему под руку. С признанием, хотя и не без зависти — а впрочем, скорее от хорошего настроения, он говорил чуть ли не с хвастовством, обращаясь к русским:
— Вот вам Европа-то! Чего только не сотворили даже в нашей русской глухомани! Вот черти немецкие! Ей-богу, черти! Ваше здоровье!
Итак, первый званый ужин у чехов удался на славу, и Грдличка по праву сиял, провожая последних гостей — Бауэра и его музыкантов.
Музыкантов, игравших до изнеможения, повезли домой лишь поздно ночью. Впрочем, наелись и напились они по горло, и уезжали в полном восторге от угощения, какое давно им и не снилось.
На веселое «Наздар!» Грдлички из саней в ответ грянуло искренне и сердечно:
— Здар!
Сердца музыкантов, размякшие в родной атмосфере, действительно в этот момент целиком прильнули к добродушному толстяку Грдличке. И когда сани гладко и плавно тронулись с места, музыканты еще раз восторженно прокричали ему:
— Наздар!
Возглас, брошенный в ночь просто от избытка чувств, прозвучал угрозой остававшимся в обуховском коровнике, который промелькнул и исчез в темноте за летящими санями, словно боязливый бездомный пес. А возгласы музыкантов звучали все победнее и уже где-то вдали будили тишину ночи.
73
Вскоре после этого ужина русские газеты донесли до Александровского и до Обухова царский манифест, обращенный ко всем вооруженным силам русской империи.
Набранный крупным шрифтом, манифест занимал всю первую полосу. Слова, излагавшие народам царскую волю, были похожи на тщательно подогнанные каменные плиты; фразы, составленные из этих слов, были спокойны, сдержанны, а все в целом было сложено так, как складывают памятник из гранитных кубов: их не может быть ни больше, ни меньше, и у каждого — свое неизменное место. Манифест объявлял твердую решимость царя довести войну до победного конца; утверждал единение царя с его народами; провозглашал священную цель войны, а именно: вновь воздвигнуть православный крест над освобожденным Царьградом и одновременно закрепить господство русского государства над проливами; Польше после победы была обещана самостоятельность.