История Лоскутного Мира в изложении Бродяги
Шрифт:
– Не вышло. – упрямо работают челюсти.
Ему бы умереть, чтобы не надо было глотать это проклятое мясо.
Ему бы умереть, чтобы не думать.
Умереть, тогда, под ударом Семипечатника или раньше, в любой из моментов его жизни, но Он выжил.
Умереть, тогда. Теперь же умирать уже поздно.
Нельзя умирать, когда ты остался один, когда некому закончить твоё дело.
Нельзя умирать.
– Не вышло. – закручивает вверх грязными пальцами ус, который стал попадать в ему рот, Человек. – Но выйдет.
Ушёл Бог Сотворённый не один, но и не сам ушёл. Унесли его. Одного унесли, а одного оставили. Не того унесли:
Один Бог Сотворённый ушёл.
Один остался.
Человек. Он сидит у костра, но скоро Он встанет и пойдёт по следу тех, кто покинул это Поле много десятков лет назад.
Мнемос. Год 1237 после Падения Небес.
Вестник Люцин, как и положено, остановился в семи и ещё трёх шагах от лестницы, что вела к дверям храма. Остановился перед семидежды семи и ещё трижды по три ступенями и безмолвно замер, в ожидании того самого момента, когда кто-то из обитателей храма заметит его. Это могло занять и час, и два, и сутки. Однажды, не так давно, обитатели храма демонстративно не замечали вестника неделю, до тех пор, пока тот от усталости не свалился каменные плиты дороги.
– Не люблю назойливых. – было последнее, что в этой жизни услышал предшественник Люцина, а потом Сын вогнал кухонных нож ему в живот.
Вестник умер, но со своей задачей справился: Сын покинул храм и отправился на Собор. Не один, разумеется, со своей извечной спутницей, Тихоней, с которой не расставался даже когда придавался утехам с иными девами, а им Он придавался, если верить звукам, разносившимся по обезлюдевшей округе храма, всё время, без перерывов на еду, сон или какие-либо иные естественные надобности. Ушам своим можно было и не верить, но не глазам. Сын не стеснялся никого, как человек, дыша, не стесняется никого.
– Хорошенький. – по достоинству оценила нового вестника пышная Радвига.
Эта русовлосая уроженка жарких степей Кулани, края населённого поровну беглыми преступниками, беглыми же рабами, дезертирами разного калибра и сивоусыми ветеранами, взятая в плен, как многие другие молодицы славной Кулани, истинными людьми и доставленная на Мнемос для реализации проекта Renatus стала одной из первых обитательниц храма, очищенного Сыном служителей Церкви Истинного. И по праву "одной из", а также благодаря хитрости, напору и точному расчёту, являющимися визитной карточкой любой куланки, Радвига вот уже почти три года вела всё хозяйство Сына, единолично назначая воспитанниц на те или иные виды работ в храмовом комплексе или же отправляя с поручениями за пределы обители.
– Этот не даст мне причины убить себя. – притворившись, что не услышал куланку, озвучил свои мысли Сын. – Придётся убить прямо сейчас, а то не люблю я, когда кто-то думает, что ему удалось меня просчитать.
Люцин действительно намеревался не дать ни единой причины Сыну убить себя, и для этих намерений у него были более чем веские основания, если быть точным, а Люцин любил точность куда больше, чем полагалось любить её служителю Церкви, и сыну истинного человека, семьсот сорок три причины в виде убитых ранее вестников, с которыми суммировались одиннадцать тысяч пятьсот сорок представителей первой и второй ступеней Церкви, пятьдесят два представителя третьей
Вестник, как и все его предшественники, намеревался выжить и выполнить свою миссию, с одним лишь маленьким отличием, в начале выжить, а потом уже выполнить миссию.
– Грязнокровка. – поняв, что думает больше о том, как выжить, а не о том, как выполнить миссию, с омерзением к самому себе, в который раз молча констатировал Люций.
«Грязнокровка» – раньше это слово секло больнее розг наставников, больнее осознания, что родился от грязной, родился как часть проекта Renatus. Теперь же осталось только омерзение, к самому себе, неспособному преодолеть греховность своей природы.
– Начну, пожалуй, с ног. – продолжил озвучивать свои мысли Сын. – Он ими без сомнения гордится, как и все вестники, впрочем. Думаю, отсеку, для начала, левую ступню. – сакс в правой руке, возникший мгновение назад, сменило мачете. – Там, если издаст хоть звук, отсеку кисти рук, а уж после предложу оставить в живых, правда только в том случае, если он сможет меня поприветствовать, как того требует ритуал. – вот в руках Сына уже даже не мачете, а тесак. – Поклонится – его счастье, пусть умирает от кровопотери, до своих ему всё равно не добраться.
– Ага, а потом тебя в спальню не дозовёшься. – возмущённо надула губки чернобровая туринка Милитэль, обнимавшая всё это время Сына и рассчитывавшая сегодня свести его с дюжиной недавно прибывших девушек, слишком стесняющихся подойти к Сыну с неприличным, по их глупому мнению предложением.
– Может, правда, не стоит тебе его убивать? – поддержала землячку Радвига.
Скажи кто пять лет назад, что куланка будет с туринкой бок о бок под одной крышей жить, хлеб и постель делить, да землячкой звать: рассмеялась бы любимая дочь Игната Кохтева, потерявшего на войне с туринами не только многих своих товарищей, но двух сыновей; Милитэль же, за такое глаза могла выцарапать, горяча была и скора на расправу седьмая дочь бая Цузая, посаженного на кол куланцами в граде Екатеном.
– Знаешь, а ты права. – широко улыбнулся Сын и, одарив Милитэль поцелуем, которое обещал многое не только ей, но и всей дюжине новеньких воспитанниц, бросил той, что всегда была рядом. – Тихоня, узнай – что они там от меня хотят, а там прирежь этого по-быстрому, без мучений, заслужил, не часто сразу двое столь прелестных девушек просят сохранить кому-то жизнь.
Уже не тесак, а мизерикордия вспорхнула с руки Сына и после нескольких оборотов оказалась в ладони Тихони.
Ни кивка, ни иного жеста в ответ. На лице девушки, подобном гипсовой маске, также ничего не отразилось. Совсем ничего. Три столетия назад, когда подобное произошло впервые, Сын был удивлён. Десятилетием ближе к событиям на Мнемосе, подобная реакция Тихони вызывала озлобление, ведь та выполняла любые, самые гнустные и безжалостные приказы с равнодушием мраморной статуи. Потом был стыд, который чуть больше столетия назад сменила грусть, с каждым прожитым годом всё больше уступающая своё место безразличию.