История Лоскутного Мира в изложении Бродяги
Шрифт:
– Даже Мировому Древу требуется время, чтобы отрастить новый листок на месте опавшего. – последовал ответ.
Видящая тоже старалась не смотреть на Сына.
– Почти три десятилетия в плену, не живым существом, вещью, считай пробыла, а дал несколько дней вон уже как заговорила, что ж будет дальше-то? – улыбнулся Сын. – Порадовала, голозадая, порадовала. Надеюсь, и дальше будешь радовать, а теперь иди, пока не передумал.
И радовала Видящая Сына, когда больше, когда меньше, но радовала всегда, даже когда не явилась на пятую ночь, и на шестую
– За всё нужно платить. – напомнил Сын эльфийке, когда та была возвращена в храм.
Не одна возвращена, вместе с тем, с кем решилась на побег.
Видящая эльфов, которой уже вряд ли когда удастся отгородиться от мыслей окружающий и от мира тонких энергий, и обычный козопас, истинный человек, полюби который любую из доверенных ему коз, это выглядело бы в глазах окружающих его куда менее отвратительно, чем любовь к остроухой – стояли на коленях перед Сыном.
– Я заплачу, только не трогай его.... он… – послышалось от Видящей, – он хороший… отпусти его… его…
– Это всё я. Дара ни при чём. – чётко и громко произнёс козопас.
Шрамы от когтей и клыков ночного татя, два десятилетия назад изуродовавшие лицо говорившего и обратившие некогда весёлого паренька в нелюдимого урода, теперь же придавали словам своего хозяина ту редкую тяжесть, которой порой обладают слова посечённого в бою ветерана.
– Меня утомили подушки из щёлка и бархата, поэтому моей новой подушкой станешь ты. – проверяя кончиком пальца остроту большого ампутационного ножа, сообщил Сын. – А подушкам, знаешь ли, остроухая, ноги-руки не нужны.
Видящая вряд ли поняла сказанное – чужие мысли и эмоции распластали её по полу, а вот козопас всё понял – кинулся к ногам Сына, казалось, молить о невозможном.
Лезвие ножа вошло в левый бок, а потом ещё и ещё раз.
– Её жизнь, ты, считай, выкупил. – перехватив руку козопаса, сообщил Сын. – Теперь осталось ей за тебя расплатиться.
Дар Видящей, обратившийся для эльфийки проклятием, забрал в уплату Сын, и впервые задал вопрос, прозвучавший после куда больше раз, чем мог себе представить Сын:
– Почему?
Здесь и сейчас ответ Сыну был очевиден: за мужчину, который ради тебя способен не просто отказаться от привычной жизни, а вогнать нож в бок Сыну, фактически воплощению Истинного, – за такого мужчину женщина обязана держаться всем, что у неё есть. Здесь и сейчас очевидный ответ в момент самоубийственного побега ещё не существовал, а существовал другой, который Сын и хотел услышать:
– Ночи здесь холодные, а девушкам хочется тепла не только каждую пятую ночь.
– А бежать-то зачем было? Грел бы он тебя и дальше хоть ночь, хоть днём? Бежать-то зачем?
– Я устала бояться.
– Кого бояться? – хотел спросить Сын, промолчал, что случалось с ним… чего с ним не случалось уже очень давно… слишком давно.
– Без дара не побегаете теперь также резво, как раньше. А видеть вас, у меня никакого желания нет, так как передумать я могу в любой момент, что чревато. –
Видящая эльфов, переставшая быть таковой, и козопас, лезвие ножа которого и правая рука которого впитали кровь Сына, они ушли, но оставили после себя путь, желающих пройти который нашлось немного, ещё меньше смогло его пройти до конца.
– Пойдём, определимся с платой. – вернувшись из былого, сказал куланке Сын. – Твою плату он сам назовёт, что назовёт, то и отниму, – так и будет жить с увечной, если захочет, конечно, то и будет его плата.
Семь и ещё три шага до лестницы, к которым прибавлялись семидежды семь и ещё трижды три ступени самой лестницы, – вот и всё расстояние, что отделяло Люцина от Сына, соизволившего выслушать вестника.
Против обычного Сын был не один, и дело тут не в извечной его спутнице, Тихоне, а в нагой куланке, воспитаннице храма, следовавшей за ним.
Люцин заскрипел бы зубами, если бы мог позволить себе проявлять эмоции: шансы вернуться живым стремительно падали. Четыре задокументированных выхода Сына к вестнику в сопровождении воспитанниц закончились четырьмя смертями вестников. Четыре смерти – и всего одна причина, которая была в руках Люцина. Аккарий, Корнелит, Иннокентий и Зинобий – все они позволили себе презрение во взгляде и словах, обращённых к воспитаннице храма.
Копьё с длинный, в локоть или чуть больше, наконечником, в руке Сына, чудилось Люцину добрым знаком: Сын крайне редко протыкал свои жертвы, предпочитая рубить и рассекать.
– Говори. – так и не ступив на мощённую плиткой дорогу, оставшись стоять на самой первой из ступеней, ведущих к дверям храма, повелел Сын.
И вестник заговорил. Чётко и внятно – иначе вестник и не мог себе позволить говорить. Сухо и кратко – излишняя цветастость речи и ненужные детали стоили жизни семьдесят одному вестнику.
Взгляд полный почтения, из которого почти вымыт страх, идеальная поза, поклонение и покорность – Люцин намеревался выжить сегодня. Выжить сегодня, чтобы выжить и в следующий раз, и в следующий… чтобы доказать и себе, и окружающим, что он, грязнокровка, тоже чего-то стоит, что стоит он больше некоторых чистых.
– Довольно. – взмахнул рукой Сын и преувеличенно случайно выронил перочинный нож.
Пятеро вестников поплатились жизнями за то, что подняли оброненные Сыном вещи.
– Радвига, будь добра, подними этот чекан и передай вестнику. – мягкости голоса Сына мог бы позавидовать отец Майкл, настоятель монастыря, при котором воспитывался Люцин, считавший, что грязнокровки слово Истонного могут усвоить лишь после порки розгами. – Только подними красиво – дай нам тобой полюбоваться.
Куланка подняла, да так, что окажись рядом сам император Индианинола Семнадцатый, гордый владетель городов Чёрного Столпа и Черного Солнца, прицокнул бы языком да без всякого сожаления предложил за русоволосое сокровище любой из перстей, нанизанных на его пальцы.