История всемирной литературы Т.7
Шрифт:
Мейер только в сорокалетнем возрасте уверовал в свое литературное призвание. Процесс становления личности и преодоления болезненности психического склада, осложненный почти полной общественной изоляцией, затянулся надолго, но сопровождался накоплением знаний и впечатлений, которые пригодились в 70—80-е годы — два десятилетия необыкновенной творческой активности художника. В эти годы он — один из крупнейших в странах немецкого языка поэтов. Отталкиваясь от поэтических традиций Гёте, Гейне и особенно немецких романтиков с их культом переживания и песенной стихией, Мейер создавал не песни, а, скорее, маленькие баллады. Их герой — не созерцатель, а человек действия, запечатленный, как правило, в «роковые моменты» жизни.
Мейер не разделял пафоса политической поэзии Келлера, но сближался со своим знаменитым земляком, когда воспевал величественную красоту швейцарской природы,
Выдающимся достижением не только швейцарской, но и всей немецкоязычной литературы стал роман «Юрг Енач» (1876) — единственное произведение Мейера большого эпического масштаба, обозначившее собой новый этап в движении жанра европейского исторического романа. Действие романа происходит в XVII в., когда закладываются основы Швейцарии как полинационального государства, расположенного на «перекрестке Европы», и сосредоточено вокруг борьбы горного кантона Граубюнден за политическую независимость. Следуя за Вальтером Скоттом, швейцарский писатель изображает исторический процесс как борьбу конкретных социально-политических сил. Но Мейер идет дальше своего предшественника в раскрытии богатства и глубины внутренней жизни человека, в изображении тончайших оттенков диалектики частного и общего, определяющей противоречивые мотивы поведения личности в каждой конкретной ситуации. Общая тональность романа — ощущение трагического разрыва между декларациями и практическими делами бюргерского сословия. Изображая превращение граубюнденского пастора Енача из народного вождя в узурпатора и беззастенчивого авантюриста, писатель продемонстрировал и чувство истории, и понимание места личности в ней. Вознесенный народом на вершину власти, Енач гибнет, потому что преступил законы человечности и справедливости, поступился интересами масс ради властолюбия и эгоцентризма.
Гибнет и другая «сильная личность» — Томас Бекет из повести «Слепой» (1880). Он был силен не злом, как Енач, а мудростью и высокими представлениями о добре и долге. Смело восстав против жестокого в своем безнравственном легкомыслии английского короля Генриха Плантагенета, Бекет гибнет в борьбе, жертвуя собой и оставив глубокий след в памяти народной. Противопоставляя добро злу, порядочность распущенности, разум грубой силе, Мейер избегает келлеровского морализаторства; добро у него далеко не всегда торжествует над злом. Его взгляд на историю не лишен оттенка трагической безысходности, но в целом это взгляд гуманиста и реалиста. При всей противоречивости творчества Мейера, его нельзя рассматривать вне русла европейской реалистической литературы рубежа XIX—XX вв.
После разочарования в сколоченной «железным канцлером» германской империи Мейер погружается в историю, противопоставляя яркие события и могучие характеры героического прошлого серой и унылой повседневности буржуазного настоящего. В новеллах «Плавт в женском монастыре» (1882), «Искушение Пескары» (1887) и других он создает яркие, пластичные образы, живые правдивой диалектикой страстей, действующие, страдающие и борющиеся в реалистически обрисованных исторических обстоятельствах. Он утверждает не ницшеанскую «сильную личность», а натуры благородные и великодушные, не право сильного, а право и обязанность человека в любых, даже трагических, ситуациях оставаться человеком. Глубокое знание истории и человеческой природы, связь с гуманистической культурной традицией, тонкий психологизм и отточенное совершенство стиля делают Мейера крупнейшим после Келлера классиком швейцарской литературы и одним из выдающихся мастеров немецкоязычной литературы XIX в.
Конрад Фердинанд Мейер
Рисунок
К концу века национальное воодушевление заметно спадает. Самые прозорливые из писателей и мыслителей начинают осознавать тщетность надежд на особый путь Швейцарии. Все шире распространяются настроения неверия, разочарования, ухода в прошлое, в мечты, в эстетизм. Наиболее последовательными выразителями этих настроений были два базельских ученых — исследователь первобытного общества Я. Бахофен (1815—1887) и историк Я. Буркхардт (1818—1897), автор труда «Культура Италии в эпоху Возрождения» (т. 1—2, 1860), в котором утверждалось представление об итальянском Возрождении как о времени торжества сильной личности, наделенной безграничным эгоизмом, ставящей выше нравственных установлений наслаждение жизнью и искусством.
В условиях относительно прочного мелкобуржуазного быта с его неприкрытым делячеством и бюргерским благоразумием мистические идеи Бахофена и эстетизм Буркхардта не сразу нашли подходящую почву, оба ученых при жизни не получили признания на родине. Мелкая буржуазия задавала во второй половине XIX в. тон во всех сферах жизни, определяла вкусы и создавала типично швейцарский образ жизни, столь ненавистный Бахофену и Буркхардту, научная деятельность которых была своего рода «аристократической реакцией» на демократизм и мелкобуржуазность. Усилия обоих базельских патрициев были направлены на поиски точки опоры, расположенной вне исторической действительности, на чисто духовное преодоление этой действительности. Чувство бесперспективности вынуждало их обращаться к прошлому, и тоску по былому, нередко сильно приукрашенному, с ними разделяли в той или иной мере многие оппозиционно настроенные деятели швейцарской культуры и литературы, среди них Мейер, поэт и переводчик Г. Лейтхольд (1827—1879), долгие годы живший в Германии, позже К. Шпиттелер (1845—1924), пытавшийся создать модернизированный миф, в котором переплетались античная мифология и новые мистические и «космические» идеи (эпическая поэма в прозе «Прометей и Эпитемей», 1880—1881).
В несколько ином направлении развивалась со второй половины XIX в. литература романдских кантонов. Отрезанная в силу своей верности суровым доктринам кальвинизма от влияния Франции, она являла собой образец ограниченности и провинциализма. Гуманистические традиции Руссо, де Сталь, Б. Констана, выросшие из органической связи с французской культурой, не находили почвы для развития и постепенно заглохли. Победу одержала морально-философская литература религиозного характера. Поборникам «религиозного пробуждения» романдской Швейцарии, сторонникам слияния протестантской религиозности с «голосом земли», с локальным колоритом (Э. Навиль, Ш. Секретан, Ф. Бове) удалось выхолостить из литературы ее жизненное содержание и надолго задержать «поэтическое пробуждение» Романдии. В XIX в. оно, по существу, так и не состоялось.
Пожалуй, только Анри-Фредерик Амьель (1821—1881), философ и поэт, профессор Женевской академии, сумел подняться над общим унылым уровнем романдской словесности, но сделал это не в художественных произведениях и не в литературно-критических статьях — тут он «ничем не выделялся из числа самых обыкновенных профессоров» и «бессодержательных стихотворцев» (Л. Толстой), — а в своем «нечаянном, ненастоящем» труде — «Интимном дневнике» (1847—1881), для печати не предназначавшемся. Фрагменты из огромного (ок. 17 тыс. с.) дневника были опубликованы только после смерти Амьеля и привлекли внимание многих выдающихся людей того времени. Одни с брезгливым недоумением отворачивались от «патологического» копания женевца в изнанке собственной души, другие видели в нем «типичного» представителя западноевропейской культуры конца века, третьи, среди них Л. Толстой, восхищались искренностью и задушевностью его признаний. Позднего Л. Толстого поразила в дневнике Амьеля «внутренняя работа души» и живая непосредственность выражения религиозного чувства. Толстой отметил особенно поразившие его места, и они в переводе дочери писателя и с его предисловием вышли на русском языке.
Амьель не раз признавался в «Интимном дневнике», что мечтает только об одном — отдать все силы души борьбе во имя великой цели. Такой цели пропитанная духом религиозного ханжества бюргерская Женева дать ему не могла, и Амьель с годами приучил себя к мысли, что преодолеть мелочность и бесцельность существования ему поможет «нейтральная точка зрения». Его личный нейтралитет по отношению к общественно-политической борьбе своего времени в чем-то очень существенном сближался с официальным нейтралитетом швейцарского государства.