История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 10
Шрифт:
Поскольку повсюду говорили о том, что в Карусели плохая погода мешает устройству зрелищ, она спросила у меня, просто чтобы что-то спросить, можно ли устраивать спектакли такого рода в Венеции, и я ответил, рассказав, помимо этого, о множество вещей: о спектаклях, которые нельзя там давать, и о тех, которые там даются, и которые, впрочем, не могут там дать, что ее позабавило, и я сказал ей в этой связи, что климат моей родины более счастливый, чем в России, так что хорошие дни бывают там постоянно, в то время как в Петербурге они столь редки, несмотря на то, что год здесь для иностранцев моложе, чем везде.
Это правда, сказала она, потому что у нас он на одиннадцать дней старше.
— Разве не будет проведена операция, — продолжал я ей говорить, — достойная Вашего Величества, — приспособить грегорианский календарь? Все протестанты приняли его, и Англия также, четырнадцать
— Знаете ли, — сказала она мне с приветливым и тонким видом, — великий Петр не был ученым.
— Я полагаю, мадам, что он был значительно выше. Этот монарх был воплощенный гений. То, что определяло его место в науке, был тонкий такт, который позволял ему выносить верное суждение обо всем, что он видел, и что полагал способным увеличить благополучие своих подданных. Это был тот самый гений, который не давал ему впасть в ошибку и давал силы и смелость искоренять злоупотребления.
Императрица собиралась мне ответить, когда увидела двух дам, которых подозвала.
— Я отвечу вам с удовольствием в следующий раз, — сказала мне она, и повернулась к дамам. Этот следующий раз представился восемь-десять дней спустя, когда я думал, что она не собирается со мной говорить, так как она меня видела и не сказала меня позвать.
Она начала с того, что сказала мне, что то, что я хочу, чтобы она сделала, чтобы возвысить славу России, уже сделано.
— Все письма, — сказала мне она, — что мы пишем для иностранных государств, и все публичные акты, которые могут заинтересовать историю, мы подписываем с двумя датами, одну над другой, и все знают, что превышение на одиннадцать дней относится к новому стилю.
— Но, — осмеливаюсь возразить, — к концу этого века лишних дней станет двенадцать.
— Неважно, потому что сейчас это так. Последний год этого века, в силу григорианской реформы, не будет високосным у вас и тем более у нас. Таким образом, не останется больше между нами никакой реальной разницы. Не правда ли, такого уточнения достаточно, чтобы помешать увеличению ошибки? Также к счастью, что ошибка составляет одиннадцать дней, так как, не считая того, что номер увеличивается каждый год в эпакт, мы можем сказать, что ваш эпакт равен нашему единственно с разницей в год. Мы имеем даже совпадение в одиннадцать последних дней тропического года. Что касается празднования Пасхи, мы должны оставить все как есть. У вас равноденствие фиксируется на двадцать первое марта, у нас оно десятого, и те же разногласия, что возникают с астрономами у вас, возникают и у нас; правы и вы и мы, так как, наконец, равноденствие наступает часто на день, два или три позже или раньше; и как только мы фиксируем наступление равноденствия, нахождение фазы луны становится произвольным. Вы видите, что вы часто находитесь в разногласии даже с евреями, которые, как предполагается, имеют совершенный эмболизм. Это различие, наконец, в праздновании Пасхи не возмущает общественный порядок, ни добрую полицию и не вызывает изменений в важных законах, касающихся правительства.
— То, что Ваше величество изволили мне сказать, очень мудро и наполняет меня восхищением, но праздник Рождества…
— Только в этом Рим прав, потому что, думаю, вы хотите мне сказать, что мы его не празднуем в дни солнцестояния, как следовало бы. Мы это знаем. Позвольте мне вам сказать, что это соображение тщательно изучается. Мне больше нравится предоставить длиться этой небольшой ошибке, чем причинить всем моим подданным очень большое горе, выбрасывая из календаря одиннадцать дней, что лишит, возможно, дня рождения или именин два или три миллиона душ, и даже всех, потому что скажут, что из-за неслыханного деспотизма я сократила на одиннадцать дней жизнь у всего народа. Они не слишком возмутятся, потому что здесь это не модно, но будут говорить на ушко друг другу, что я атеистка, и что я явно нападаю на непоколебимые устои Никейского Собора. Эта простая критика, порождающая смех, не вызывает, однако, у меня желания смеяться. У меня найдутся гораздо более приятные поводы повеселиться.
Она имела удовольствие видеть меня удивленным и оставить меня в моем удивлении.
В очень скромной форме, она высказывала свое мнение очень точно, и ее мнение казалось непоколебимым, при том, что ее настроение и ее смеющееся лицо выражали равенство. Проявляясь в силу привычки, это не стоило ей каких-то усилий; но это не уменьшало значение сказанного, потому что высказать такое следовало силой, превосходящей обычные возможности человеческой природы. Поведение этой государыни, во всем противоположное поведению короля Пруссии, выявило мне гений более обширный, чем у того властителя. Помимо доброты, с помощью которой она ободряла собеседника, она внушала ему ощущение выигрыша, в то время как тот другой, со своей грубостью, рисковал оказаться обманут. Екатерина со своим видом без претензий могла претендовать на большее и добиваться. Когда изучаешь жизнь короля Прусского, восхищаешься его смелостью, но видишь в то же время, что без помощи фортуны он бы проиграл; но когда мы изучаем жизнь императрицы России, мы не находим, чтобы она слишком рассчитывала на помощь слепой богини. Она идет к цели предприятий, которые, до того, как она взошла на трон, представлялись грандиозными всей Европе; кажется, что она захотела ее убедить, что считает их мелкими…
Я прочел в одном из новых журналов, где журналист отходит от своей тематики, чтобы привлечь внимание читателя к самому себе, осмеливаясь раскрыть свою мысль, не беспокоясь при этом о том, что она может его шокировать, что Екатерина II умерла счастливой, как и жила. Она умерла, как все знают, скоропостижно. Возможно этот журналист, называя такую смерть счастливой, сообщает нам, не говоря напрямую, что именно такой смерти он желал бы для себя самого. В добрый час; каждому свое, и мы можем, вслед за ним, пожелать ему того же. Но даже если эта смерть счастливая, необходимо допустить, что тот, кого она поразила, желал ее; кто сказал ему, что Екатерина ее хотела? Если предположить в ней наличие такого желания, в соответствии с глубоким умом, который весь мир ей приписывает, можно было бы у него спросить, по какому праву он решил, что глубокий ум должен рассматривать внезапную смерть как самую счастливую из всех возможных. Потому ли это, что он находит ее таковой для себя самого? Но, отнюдь не будучи дураком, он должен был бы опасаться того, что может ошибаться; и если он действительно ошибается, — вот он и дурак. Этот журналист, стало быть, убеждает нас в своей глупости, либо потому, что ошибается, либо если не ошибается. Чтобы узнать, первое это или второе, нам необходимо было бы расспросить сегодня покойную императрицу.
— Очень ли вы довольны, мадам, что умерли внезапно?
— Какая глупость! Вы могли бы задать такой вопрос лишь отчаявшейся, либо женщине, которая, вследствие своей плохой конституции должна опасаться мучительной смерти в результате долгой и тяжелой болезни. У меня же не было ни того ни другого, я была счастлива и чувствовала себя очень хорошо. Со мной не могло случиться большего несчастья, потому что это, возможно, единственное, чего я, не будучи сумасшедшей, не должна была опасаться. Эта смерть помешала мне закончить сотню дел, которые я бы очень легко закончила, если бы Господь выдал мне какую-то из числа небольших болезней, в которой самый легкий из симптомов мог бы дать мне предвидеть возможность моей смерти; и могу вас заверить, что для того, чтобы мне приготовиться к ней, мне не нужно, чтобы врач мне ее предрек. Но случилось отнюдь не так. Приказ небес заставил меня направиться в самое большое из путешествий, не дав времени собрать свой багаж, когда я не была готова. И этот человек называет меня счастливой, что я скончалась такой смертью, потому что я не была наказана наблюдением ее прихода? Те, кто полагает, что у меня не достало бы силы добровольно уступить закону природы, общему для всех смертных, должны были бы предполагать во мне наличие малодушия, для которого, на самом деле, я не давала повода кому бы то ни было во всю свою жизнь. Могу вам, наконец, поклясться, что сегодня, говоря вполне откровенно, как вы видите, я сочла бы себя счастливой и довольной, если бы слишком суровый декрет неба, который меня поразил, дал бы мне только двадцать четыре часа хорошего самочувствия перед моим последним моментом. Я бы не жаловалась на его несправедливость.