История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 10
Шрифт:
— Как, мадам! Вы обвиняете Бога в несправедливости?
— Это очень просто, поскольку я осуждена. Разве вы считаете возможным, чтобы осужденный, даже если в мире он был самым виновным из всех живущих, мог счесть справедливым декрет, который присуждает его быть несчастным в вечности?
— Разумеется, я полагаю, что это невозможно, поскольку признание справедливости обвинения нас некоторым образом утешает.
— Это хорошее рассуждение, и осужденный должен быть навсегда безутешным.
— Несмотря на это, есть философы, которые по обстоятельствам этой смерти сочтут вас счастливой.
— Дураки, должны вы сказать, так как все,
— Это сильное рассуждение. Осмелюсь ли я спросить вас, мадам, допускаете ли вы возможность смерти несчастливой, с последующим вечным счастьем, либо счастливой — в результате телесного наказания?
— Ни то, ни другое не находятся в пределах возможного. Вечное блаженство есть следствие удовлетворения души в тот момент, когда она покидает материю, как и вечное осуждение должно исходить из души, которая отделяется, чувствуя себя истерзанной угрызениями совести, либо напрасными сожалениями. Но достаточно, так как наказание, к которому я присуждена, не позволяет мне говорить с вами больше.
— Скажите же мне, пожалуйста, каково это наказание.
— Скука. Прощайте.
После этого длинного поэтического отступления, читатель будет мне признателен, если мы вернемся к моей теме.
Г-н Панин сказал мне, что через два или три дня императрица намерена уехать в Красное Село, и я должен ее повидать, поскольку это, по-видимому, будет в последний раз. Я направился в сад, но начался дождь, я собрался уходить, когда она меня велела позвать в залу на первом этаже, где она прогуливалась вместе с Григорием Григорьевичем и другой дамой.
— Я забыла, — сказала она мне с достойным и любезным видом, — спросить у вас, полагаете ли вы, что коррекция календаря избавляет от ошибок.
— Сама коррекция их признает, мадам, но она настолько малая, что может выявить существенное изменение в измерении солнечного года лишь на протяжении девяти-десяти тысяч лет.
— Я тоже так считаю, и поэтому мне кажется, что папа Григорий не должен был бы признать ошибку. Законодатель никогда не должен показывать себя ни слабым, ни мелочным. Уже несколько дней меня одолевает смех, когда я вижу, что если коррекция не устранит радикально ошибку с отменой високосного года к концу века, мир получит еще один год в перспективе пятидесяти тысяч лет, в которой дата равноденствия прогуляется сто тридцать раз, пройдя через все дни года; и будут праздновать Рождество десять или двенадцать раз летом. Великий понтифик латинской церкви нашел в этой разумной операции легкость, которую не мог бы найти в моей, очень тщательно привязанной к его древним практикам.
— Полагаю, однако, что Ваше Величество нашли бы его признательным.
— Я в этом не сомневаюсь; но каково будет горе моего духовенства, видящего себя вынужденным лишить праздников сотню святых, которые окажутся в одиннадцати отброшенных днях! У вас только один день, а у нас их десять-двенадцать. Я скажу вам, кроме того, что все древние государства были привязаны к своим старым законам.; они бы сказали, что если эти законы сохранялись, значит они должны были быть хорошие. Мне говорили, что ваша республика начинает год с первого марта, и мне кажется, что этот обычай, не означая варварства, является почетным памятником, свидетельствующим о ее древнем происхождении. Кроме того, мне кажется, меньшая ошибка начинать год с первого марта,
— Никакой, мадам. Две буквы M.V., что мы ставим перед датой в месяцах январе и феврале, делают ошибку невозможной.
— Венеция отличается также своими гербами, которые не следуют никаким правилам гербовника, просто говорящей картиной, которую нельзя назвать гербом. Она отличается также забавным лицом, которое она придала евангелисту, своему патрону, и пятью латинскими словами, которые она ему адресует, где, как мне говорили, есть грамматическая ошибка. Ошибка, уважаемая за счет своей древности. Но правда ли, что вы не разделяете двадцать четыре дневных часа на дважды по двенадцать?
— Да, мадам, и мы начинаем их считать с наступлением ночи.
— Вот видите, это лишь привычка. Это кажется вам более удобным, в то время как мне это кажется очень неудобным.
— Ваше Величество знает, глядя на часы, сколько часов еще должен длиться день, и ему не нужно для этого ожидать выстрела пушки крепости, который известит публику, что солнце перешло на другую полусферу.
— Это правда; но по сравнению с преимуществом, что вы имеете, знать час окончания дня, мы имеем два. Мы знаем, что в двенадцать часов дня всегда полдень, а в двенадцать ночи — полночь.
Она говорила о нравах венецианцев, об их пристрастии к азартным играм, и спросила у меня по этому поводу, существует ли там генуэзская лотерея.
— Меня хотели убедить, — сказала она, — позволить ее в моем государстве, и я соглашусь, но при условии, что ставка никогда не будет меньше рубля, чтобы помешать играть бедным, которые, не умея считать, будут думать, что легко получить «терну» [18] .
На этом объяснении, в основе которого лежала глубокая мудрость, я отвесил ей глубокий поклон. Это была последняя беседа, что я имел с этой великой дамой, которая смогла царствовать тридцать пять лет, не совершив ни одной значительной ошибки и никогда не теряя умеренности.
18
тройное совпадение — большой выигрыш, прим. перев.
Незадолго до моего отъезда я дал в Катеринове праздник для всех моих друзей с прекрасным фейерверком, который мне ничего не стоил. Это был подарок, который сделал мне мой друг Мелиссино; но мой ужин на тридцать кувертов был исключительным, и мой бал — блестящим. Несмотря на скудость моего кошелька я счел своим долгом дать моим добрым друзьям этот знак благодарности за все знаки внимания, которые они мне оказали.
Поскольку я уехал с комедианткой Вальвиль, я должен здесь проинформировать читателя о том, как я с ней познакомился.
Я направился в одиночку на французскую комедию и поместился в ложе третьего яруса рядом с очень красивой дамой, которая тоже была там одна, и которую я не знал. Я обращался к ней, то с критикой, то аплодируя игре актрисы или актера, и она мне все время отвечала с умом, столь же обворожительным, как и ее черты. Очарованный ею, я осмелился, ближе к концу пьесы, спросить русская ли она.
— Я парижанка, — ответила она, — и по профессии я комедиантка. Мой псевдоним Вальвиль, и если вы меня не знаете, я не удивлена, так как только месяц, как я сюда прибыла, и я сыграла только один раз роль субретки в «Проделках влюбленных».