Иван Кондарев
Шрифт:
Последнюю фразу Христакиев закончил тихим, ледяным смешком, раскачиваясь вперед и назад вместе со стулом под портретом царя, бронзовая рама которого поблескивала в сгущающемся сумраке.
По телу Кондарева пробежали мурашки. В эту минуту он постиг тайну этого человека, сущность его мировоззрения, в котором цинично переплетались и стирались границы всех феноменов… Воспоминание о глубоком колодце нигилизма, в который низвергнулся разум его во время войны, заставило его ужаснуться. Если бы он не выбрался из него, то был бы сейчас единомышленником этого человека, интерес которого к его личности действительно проистекал из сходных с его собственными переживаний.
— Все время вы говорите только о себе и о ваших добрых намерениях, хотя, если вспомнить ваше толкование трех божеств, эти намерения не выглядят столь уж добрыми. Вы явно заигрываете со всеми тремя, хотя, возможно, предпочитаете первое и боитесь третьего. Но вы все еще не сказали, кто же мой бог, — усмехаясь заметил Кондарев, охваченный любопытством узнать еще что-нибудь.
'* — Вы взяли ото всех трех понемногу, и получилось нечто новое. Ведь любое рождение происходит в результате смешения.
— Однако у вас ничего не родилось от подобного смешения богов, кроме отчаяния.
— Ну, как же! И у меня родилось, — ответил Христакиев без всякой обиды. — Я тоже смешение, только стабильное, химическое. Я знаю, чего хочу. Секрет хорошей жизни в том, чтобы не испытывать угрызений совести и уметь наслаждаться противоречиями. Чем противоречивее и неразрешимее, тем красивее. И у вас примерно так же? Или же у вас так: чем отчаяннее, тем возвышеннее? — И он рассмеялся своим мелким смешком.
— Вы хотите, чтобы все оставалось таким, как есть, чтобы ничего не менялось, и тогда для вас это будет красиво. А раз так, с возвышенным вы никогда не сможете иметь ничего общего. Это совершенно иная категория.
— Да вы замечательный собеседник! — воскликнул Христакиев. — С кем другим я мог бы вести такой поучительный разговор? Да, вы правильно меня поняли: как господь бог все создал, пусть так и будет. Это единственно возможный порядок, единственное, что дает спокойствие. Я не нахожу смысла в прогрессе. Считаю его фикцией, бессмысленным усложнением обстановки, к которой человеку надо приспосабливаться. Мне, честно говоря, лень.
— Да, понимаю, вы предпочитаете болото.
— Болото было и будет всегда. Болото — оно даже живописно. Не будь в нем красоты, нам бы не найти никакого утешения.
— Вы оправдываете его существование красотой?
— Красота — это наша самая сокровенная тайна. Благодаря ей мы выдумали и богов, и идеи.
— Вы, наверное, учились в местной гимназии и вашим учителем словесности был Георгиев. Мне кажется, я вас помню гимназистом, — сказал Кондарев, не в силах больше сдерживать улыбку. — Он говорит о красоте примерно то же самое. И он, так же как и вы, не болото оправдывает ею, а самого себя. Знаете ли вы, что Пилат Понтийский позволил распять Христа именно в силу подобной эстетической позиции? И при этом он говорил: «Се человек!» Это произошло потому, что истину у него вытеснило представление о воображаемой красоте. Подобная красота послужила причиной многих страшных кровопролитий, и, наверное, послужит еще их причиной и в будущем. Она служит для тиранов утешением совести. Они всегда отождествляли ее с божьей волей, как это делаете и вы. А что, если человек пошлет и вас и ваше болото ко всем чертям, как это он не раз уже делал?
Христакиев рассмеялся.
— Для вас, марксистов, это главная надежда, а для меня постановка вопроса предельно проста: одно болото всегда сменяло другое. Человек —
— Не всякому. Лишь немногим. Человечество очищалось и продолжает очищаться по сей день.
— Насильственно, с вашей помощью?
— Это словечко вас очень пугает? Насилие тут — сама логика истории.
Христакиев презрительно и нервно махнул рукой.
— История?! Она утешение для безумцев. В ее пантеоне все наделены привилегией ничтожества мертвых.
— Ну да, коли она вас обошла, то иначе и быть не может?!
Христакиев, казалось, не обратил внимания на его реплику. Он взял в руку звонок и вдруг замер в темноте кабинета. Кондарев удивился его молчанию, ожидая, что следователь оставит теперь свой ироничный тон и перейдет на другой, сменит тему или же позвонит рассыльному. Но, к его удивлению, по другую сторону стола зазвучал такой грустный, задумчиво-взволнованный голос, какого уж никак невозможно было ожидать.
— Идти против собственного сердца — это высшее наслаждение. Знакомо вам подобное состояние? Сердце сгорает в сладостной тоске по безграничной свободе и в то же время становится как камень, ожесточается и остается одиноким…
— Да, я испытывал нечто подобное, — признался Кондарев и вдруг вспомнил, что когда-то записал что-то похожее в своем дневнике. — Но ваша тоска идет от сознания собственной беспомощности перед законами жизни, — добавил он, и голос его стал суровым, потому что за тоскливым, проникновенным тоном Христакиева он вдруг уловил провокационный маневр. Провокаторство в этом человеке прикрывалось весьма умело маской мировой скорби и примирения с судьбой, оно подстрекалось любопытством, желанием узнать его мысли, а затем поколебать и осудить их. — Под свободой вы понимаете свою волю над жизнью…
Христакиев резко прервал его. Кондареву показалось, что он саркастически улыбается в темноте.
— Истинный революционер сознательно обрекает на гибель собственное я. Но скажите мне, как вы себе представляете служение во имя возвышения человека? Не происходит ли это только в вашем воображении? А если окажется, что это просто исступление? Христиане воспитывали это в себе несколько иначе — смирением и молитвой. Почему вы смеетесь?..
— Мне стало смешно, потому что я невольно представил себе, как вы молитесь. Вы умный и хитрый человек, но, знаете ли, временами мне кажется, что вы лишены разума, способности познавать…
— Ну а вы как это поняли — с помощью разума или вашей новой красоты?
— Не отождествляйте эти понятия! Тут для эстетики нет места. Но вы иначе не можете.
Христакиев раздраженно вскочил со стула, который даже затрещал.
— Вы не видите, что не столько с помощью логики, сколько с помощью некой новой красоты вы объединили все противоречия и поверили в коммунизм. У таких, как вы, рациональное начало никогда не возьмет верх.
Кондарев зажег новую сигарету.
— Сейчас я вас вижу как на ладони, во всяком случае куда лучше, чем видите меня вы, — сказал он спокойно, почувствовав, что в душе его нет ни капли страха перед Христакиевым. — Вы уже достигли крайней точки, а у меня, хоть я для вас ничто, — у меня все в будущем. Новое божество недоступно для вас, вы даже приблизиться к нему не можете. Но попытались соблазнить меня вакантной должностью секретаря. Быть может, вы хотите предложить мне еще что-нибудь? Полагаю, вы меня пригласили не только ради того, чтоб пофилософствовать?