Из пережитого. Том 1
Шрифт:
Разноцветные, блестящие перья, гребень как у петуха, широкие и высокие ноги. Издали эти необыкновенные создания можно принять по росту за верблюдов; бег их так же скор, как легок полет; длинные правильные перья у крыльев служат вместе и подпорками, которыми для ног облегчается бег. Никакой скакун, никакой паровоз не сравнится с ними в быстроте бега, совершаемого, когда нужно, с прискоком. Никаким войском, никаким орудием они неодолимы: гранатные осколки отскакивают от их упругого оперения, не плоше, чем пули от крокодиловой или слоновой шкуры. Живо представляется строй этих красавцев мироздания: владеющий ими получал значение и силу рыцаря Средних веков, которому неуязвимая броня обращала в рабов безоружное население виленов… Я беспокоился, какому народу могло попасть в руки такое орудие силы, и изобретал походы, после которых в конце доставалось оно, после тяжелой борьбы, не испанцам, как Америка, не англичанам, как теперешние моря, а русским. Какое наблюдение над яйцами этих гигантов, какой долгий процесс несения яиц, какой внимательный выбор пищи для них! А они, как воздушные верблюды, наедаются и напиваются надолго; они могут от обеда до обеда обогнуть земной шар. Они способны лететь с быстротой пущенной пули. Но зачем? Такая быстрота и не нужна, разве в особенных случаях.
Отправлялся я на этих воздушных
От воздушных великанов воображение обращалось к земным великанам из четвероногих. Не довольствуясь слонами, пыталось воспроизвести допотопных зверей, придумать таких, которых и наука не открыла. И как по морю совершается правильное сообщение на чудах-кораблях, так движутся по сухопутным дорогам в той же размеренной правильности слоны-гиганты, с силой и быстротой необыкновенными. Их путь опоясывает земной шар, дополняя воздушные сообщения.
Сколько знакомого напомнилось мне, когда начали выходить романы Жюля Верна! Многое, не то самое, но подобное, пережито мною начиная с десятилетнего возраста. Летал и я на Луну, но предпочитал другие светила: то ближайшие планеты вроде Марса и Венеры, то создавал нового Земле спутника. Попалась на глаза чья-то догадка, что Луна, может быть, есть отрывок той части Земного шара, которая теперь покрыта Великим океаном; у меня составился план нового отторжения от Земли. Сибирские тундры или степь Гоби негодны; жалеть их нечего; они оторвались, образовали планету. Я пустился в приблизительные исчисления, как велик будет новый шар и сколько будет хода кругом. Я представил себе карту этого шара, на который вместе с отлетом его от Земли попало и несколько живых существ, сотни, тысячи, может быть и сотни тысяч. Я начинал с ними историю их культуры, переживал Робинзона в новом издании; чувствовал беспокойство от слишком коротких дней, от ночей, которые оказывались чересчур ясными при освещении, получаемом помимо Луны еще и от Земли. Я щурился и зажмуривал глаза, когда задумывался об этом, как будто и в самом деле лечу в звездном пространстве на одном из тех тел, которые называются падающими звездами.
Жюль Верн пользуется фантастическими описаниями, чтобы сообщить научные сведения. У меня происходило наоборот: мечты понуждали к добыванию научных сведений. Чтобы дополнить какую-нибудь неясную подробность в моем фантастическом создании, я обращался к книгам и спрашивал у них, какие физические способы представляются к тому, например, чтобы корабль мог опускаться на дно, не задутая пассажиров, и какою сравнительною плотностью и упругостью обладают тела. Где только можно было, я вычитывал палеонтологические сведения, для того чтобы создать своих птиц-гигантов и слонов-великанов или воссоздавать грифов, с которыми я тоже жил некоторое время. Забота о размещении рода человеческого, о средствах, представлявшихся новым Робинзонам, повели к изучению плодородия вообще. По сту раз я срывал колосья зерновых хлебов, пересчитывал, выводил средние числа, поражался и скорбел, как при пятидесяти и более зернах колоса, при нескольких притом колосьях из одного зерна, урожай не достигает даже десяти, пожалуй, пяти. Я придумывал преувеличенно интенсивное хозяйство, истощался в изобретении средств дать почве высшее плодородие, принуждать ее давать даже четыре жатвы в год, как в некоторых местах, произращать хлебные зерна, величиной не уступающие финику, и это приводило к самому внимательному чтению сельскохозяйственных книг и статей, к просьбам о том, чтоб их достали.
Читывал я о действии хашиша. Мои фантастические построения были именно тем состоянием, которое производит хашиш, но только без потери будничного сознания. Приятное и желаемое воображением возводилось в грандиозные размеры, иногда выраставшие до уродливости, которою я начинал тяготиться, и бросал, утомленный, переходя к другому роду занятий.
И не только в период моего озлобления и равнодушия уносился я в мир вне реального. Нет, эта двойная жизнь затем никогда меня не покидала; со случайным ослаблением внешних впечатлений или со случайными препонами для практического исхода мыслям менее фантастическим ум принимается за построения в мире возможного, несуществующего, часто неосуществимого. Я должен употреблять усилия, чтоб остановить себя, и я подчас боюсь, чтобы не кончить мне хроническим, неисцелимым недугом этого свойства: жутко мне становится при представлении этой опасности.
Постоянство этого пребывания в фантастическом мире одновременно с реальным образовало некоторые излюбленные пункты, на которых преимущественно сосредоточивается и любит привитать фантазия. Внимание от них отстраняется на время, занятое практическими заботами или творчеством в реальном мире, но при первом случае снова возвращается, продолжая прерванный процесс чрез несколько месяцев, иногда даже лет. В перечисленных выше образцах не все поэтому принадлежит исключительно описываемому возрасту от 10 до 12 лет. Подробности птиц-великанов сочинены, дополнены, может быть, уже чрез два года или чрез три, когда я жил в Москве и когда совершал ежедневные путешествия в семинарию от Девичьего монастыря до Никольской, на расстояние пяти верст, в продолжение часа. Голова пустовала, и ум был свободен: он обращался к полузабытым образам, дополнял их, обделывал, придавал им более естественности.
Когда я придумывал новые царства и переделывал историю, я для большей естественности обращался к незнаемым странам; я населял их и сочинял им историю без опасения вступить в противоречие с действительностью. Австралия, или, по-тогдашнему, Новая Голландия, была одним из любимых мест, где я давал простор своему творчеству. Тут копошилось более сотни миллионов; горами, реками и озерами испещрялась внутренность страны; придумывалась флора и фауна, сочинялась своеобразная культура. Постройка жилищ, одежда, вооружение, язык, династии — все было сочинено и большей части дано даже имя. В ученических тетрадках, оставшихся от Синтаксического класса,
Прошу после этого перенестись в эту, хотя и светло-розовую залу с розеткой на потолке, с изрезанными, словно изгрызенными скамьями, вдобавок зачерненными; стать среди этих грубых мальчишек, от которых несется гам ругательств и стук раздаваемых колотушек; сюда, в этот темный угол коленопреклоненных, к этим лохмотьям нагольных тулупов, к этим тупицам, в числе двух или трех, сидящим зажав уши и задалбливающим в сотый раз короткую фразу; к этим шеям, протянутым, чтобы «списать», к свирепому ректору, расхаживающему по зале (он никогда не сидел) и вот заносящему руку с табакеркой, чтоб ударить; к этому свисту розги, к этим плевкам, в которых упражняются искусники, пуская их из угла в угол и попадая в цель с удивительною меткостью. Это все было кругом меня, но подчас чувствовалось не более как белье на теле. Половины окружавшего для меня не существовало.
ГЛАВА XXII
ОСОБЕННОСТИ ПОЛЕТА
Политическое, отчасти техническое, хозяйственное, художественное направление принимала моя фантазия, но женщина в них не получала места ни прежде, ни после, хотя я перечитал невесть сколько романов и хотя большинство их завязано на любви. В детском возрасте неудивительно, что женский образ отсутствовал в мечтах; но его не появлялось и в ту пору, когда половые потребности должны бы были, по-видимому, направить к нему воображение.
Никогда фантазия не направлялась и в мир религиозно-мистический, хотя Четьи-Минеи служили подпочвой моего чтения, и обращался я к ним не раз и не два. Создавая героев в разных сферах общественных, ни разу воображение не бралось произвести подвижника, подобного Симеону Столпнику, представить видение вроде Покрова Богородицы, словом — низвести горний, духовный мир и распорядиться им. Между тем суровое подвижничество Симеона, Фиваидская пустыня с Пахомием и Феодосием и даже Радонежская пустыня, точнее — лесная пуща Сергия поражали меня. Я представлял себе живо этот отшельнический мир; он трогал меня, восторгал, но фантазия бездействовала, творчество не подступало дополнить и развить вычитанное. Потому ли, что не ощущалось противоречия идеалу, не виделось надобности переделывать и доделывать? Дальше Симеона Столпника и Марии Египетской и уйти некуда. Или потому, что, вымышляя события, я не присвоивал себе никогда личного участия, оставаясь только зрителем и свидетелем картин и драм, создаваемых мною, разве только что летал иногда или случалось носиться по морям в одиночку? Я не возносился мечтой к тому, чтобы быть чем-нибудь, обладать чем-нибудь, наслаждаться чем-нибудь, поражать кого-нибудь чем-нибудь: фантазия хотела, чтобы предо мной происходило и жило то или другое. Изощряясь в сооружении памятников, я придумывал художников, которые над ними трудились, воображал их усилия; я смотрел на битвы, взором следовал за походами, придумывал одеяния для измышляемых царей и народов, в том числе для обоих полов, и для женщины, следовательно; религиозный культ с монастырями включительно развивался и процветал пред моими мысленными глазами. Но тем и другим и третьим я только любовался, только успокоивался, преодолевая трудности придумывания. Ранее, устраивая аптеку из папертного подвала, я воображал себя провизором; в тот же период любил изображать из себя и учителя, расхаживал по горнице, диктуя, раздавая тетрадки мысленным ученикам, то есть разбрасывал их по стульям. Но этот кукольный период, период лицедействия, кончился к тому времени, когда фантазия начала работать, углубившись в себя. Тут лицедействия уже не было, даже мысленного. Изредка, да и то в последние годы, воображение увлекало меня принять на себя благодетельство роду человеческому, помощь кому-нибудь в страданиях в виде подкрепления такими или другими материальными средствами; но и в этих случаях фантазия упорно требовала моего инкогнито: я наслаждался видом утешенных, освобожденных, осчастливленных, но они меня не видели и не знали. Фантазия воплощала Иванушку или Емелю-дурачка, которые совершают чудеса, заставляя недоумевать о виновнике; а виновник продолжает пребывать где-нибудь в избе, незнаемый и презираемый.