Из тупика
Шрифт:
...Среди арестованных Спиридонова не оказалось. Красноармейцев прогнали по шпалам мимо, и Сыромятев открыл окно.
– Эй, рыжий!
– позвал он одного.
– Передай товарищу Спиридонову. Башкой ответишь! Лично ему в руки! Больше никому!
Торнхилл вернулся в вагон:
– Женщины, жившие с большевиками, с разъезда ушли. Я не стал их удерживать: это дело личное. Теперь надо ждать реакции Москвы на наши действия... Может, выпьем, полковник?
Они выпили.
– В ближайшие дни, - ответил Сыромятев, разворачивая на коленях
– Налейте еще, - попросил Торнхилл.
– Я отвратительно чувствую себя в этих краях. Вот уже третий месяц не могу заснуть. Просыпаюсь среди ночи прямо в глаза лупит солнце. Да еще какое солнце! Когда будет тьма?
– Скоро, - ответил Сыромятев.
– Прошу, полковник.
– Благодарю, полковник.
И они - чокнулись.
* * *
Был уже поздний час, но в британском консульстве лампы не зажигали. Уилки сидел у себя на постели, пил виски и заводил граммофон с русскими пластинками. Особенно ему нравился Юрий Морфесси, - пластинка кружилась, и лицо красавца Морфесси, изображенное на этикетке, расплывалось, как в карусели.
Вернись, я все прощу - упреки, подозренья.
Мучительную боль невыплаканных слез,
Укор речей твоих, безумные мученья,
Позор и стыд твоих угроз...
Дверь тихо отворилась, и вошел бледный Юрьев. Остался на пороге, не вынимая рук из карманов, и по тому, как обвисли полы его короткого пальто, Уилки определил: "В левом - браунинг, в правом - кольт".
– Погоди, - сказал ему Уилки.
– Очень хорошая песня.
Мы так недавно так нелепо разошлись.
Но я был твой а ты была моею.
О, дай мне снова жизнь
вернись!
Пластинка, шипя, запрыгала по кругу. Уилки снял мембрану. Налил себе виски, взбудоражив спиртное газом из сифона.
– А хорошо поет, верно?
– спросил равнодушно.
– Мне нужно видеть консула Холла, - мрачно ответил Юрьев.
– Консул спит. Зачем тебе?
Юрьев шагнул на середину комнаты:
– Звегинцеву - дали? Басалаго - дали? А мне - кукиш?
Уилки ответил ему - совсем о другом:
– Мы очень много пьем здесь. Хорошо ли это, Юрьев?
Юрьев молчал.
– Я думаю, - продолжал Уилки, - что это, наверное, очень плохо... Кстати, ты хочешь выпить?
– Дай!
Уилки налил ему чистого виски, и Юрьев жадно выхлебал.
Широко взмахнув рукавом, вытер рот и заговорил:
– Ленин по всей стране объявил о том, что я поставлен вне закона. Завтра "Известия" уже разойдутся по всей России. А знаешь ли ты, Уилки, что значит быть "вне закона"? Это значит, что любой человек может убить меня, как собаку... Дайте же и мне охрану!
– потребовал Юрьев.
Уилки закрыл глаза. Ему ли не знать, что это такое. Когда его последний раз объявили вне закона? Кажется, в Палестине. Да, там. И горячий песок пустыни скрипел на зубах, и арабы стреляли в него с высоких верблюжьих
– Консул спит, - сказал Уилки бесстрастно и жестко. Юрьев сцепил в зубах черешневый мундштук канадской трубки.
– Завтра, говорю я тебе, "Известия" разойдутся. Сейчас ночь, и я знаю: наборщики уже тискают обо мне приказ Ленина... Звегинцеву-то вы дали? Басалаго дали? А я - что? Хуже их?
Уилки опять посмотрел на карманы юрьевского пальто: "Нет, я, пожалуй, ошибся: кольт - в левом, браунинг - в правом". И снова молчал, думая... Турчанка с трахомными глазами завернула его тогда в душные верблюжьи кошмы... а консул спал, подлец!
– Консул спит, - повторил Уилки и снова выпил.
– Он ужасно лягается, но разбудить его... можно! Пойдем, Юрьев...
Холл действительно спал. Его разбудили.
– Вот, - сказал Уилки, смеясь, - пришел представитель Советской власти и просит спасти его от Советской власти...
Консул даже не улыбнулся.
– Что же вы так, Юрьев?
– спросил он.
– Не побереглись. Уилки, я не возражаю: выделите для совдепа охрану.
– Спокойной ночи, сэр. Я очень благодарен вам, сэр!
Из коридора раздался сочный голос лейтенанта Уилки:
– Выпустить совдеп с охраной. Запечатать двери на ночь. Откинуть щиты в окнах. Пулеметы - к огню...
Глава четвертая
Ломкий валежник хрустел уже далеко.
– Нашли!
– издали крикнул Безменов.
– Товарищи, вот он...
Спиридонов стянул с головы фуражку. Ронек лежал глубоко под насыпью, и муравьи ползали по его лицу, тронутому нещадным тлением. Потрогав голову, перевязанную грязным бинтом, Иван Дмитриевич сказал:
– Прости, товарищ... Простишь ли?
– И отошел, заплакав. Тело Ронека вынесли наверх, уложили между рельсами. Ох, эти рельсы!
– стонут они, проклятые; приложись к ним ухом - и услышишь, как идут эшелоны карателей, как грохочет вдали бронепоезд врага, а вот и взлетели звонкие рельсы, искореженные взрывом, - это работа лахтарей...
Безменов первым надел шапку.
– Товарищ Спиридонов, хоронить надо.
– Надо...
– ответил чекист.
Но места для могилы не было: чавкала под ногами торфяная жижа. Хлябь, кочкарник, тростник...
– Давай вот здесь, - сказал Спиридонов.
– Вечный ему памятник. Все порушится, все пожжется. Никакой крест не выдержит времени и сгниет, а дорога будет эта... пока мы живы!
Подрыли с боков насыпи шпалы, вынули их осторожно, углубили яму, над которой тянулись рельсы. Тело путейца, завернутое в шинель красноармейца, опустили в глубину насыпи, снова уложили шпалы. Попрыгали на месте могилы, чтобы песок утрамбовался. Спиридонов поднял над собой маузер, пуля за пулей опустошил в небо всю обойму.