Избранное
Шрифт:
Вот уже вторые сутки висел над Парижем и его предместьями бесплотный, бисерно-искристый днем, а к ночи покалывающий лицо, льдистый мрак. По утрам и за второй половиной дня от него возникала в городских пространствах странная, мягко-сиреневая дымка. От него тяжелело, покрываясь седоватым налетом, слишком серьезное для здешнего климата драповое, на меховом подбое, пальто Кряквина. Это Варвара, жена, перезаботилась, насоветовав ему не выпендриваться в плащике, а лететь в Париж в зимнем. «Ну откуда ты знаешь, как там… Мало ли что. Не разваришься. Ведь не лето…» И ондатровую «шапень», как ее называл Кряквин, настырно всучила: «Иначе не пущу… Хоть убей…» А в ней-то и в Полярске голове было душновато, не то что здесь —
Он посмотрел себе на руку: было еще только двадцать минут восьмого. Значит, до вылета, если он состоится сразу после этой задержки, оставалось терпеть жуткую уйму времени. «Черт бы их побрал… гражвоздухофлоты!.. — чертыхался, докуривая сигарету, Кряквин. — Надо чего-нибудь сообразить… Ну, не пропадать же в этом Орли… За восемь-то часов здесь не то что штаны просидишь — цыплят можно выпарить… А не рвануть ли-ка нам, Алексей Егорович, втихаря до Парижа?.. А что? Идейка заманчивая… Пару часов погуляете там потихонечку… Развитие себе, так сказать, сделаете на самой высокой идейной высоте… Самостоятельность и инициатива прежде всего. А после назад, — добрый вечер, товарищ Храмов… Как оно, ничего? С ним за это время уж точно инфаркта не будет… Почихает и поруководит народом и без меня…»
Кряквин полез во внутренний карман пиджака и достал бумажник. Прикинул наличие валютных возможностей и удовлетворенно шмыгнул носом: «Сто франков… гуляй не хочу…» Он весело отщелкнул пальцем окурок, проследив, как огонь, врезавшись в слякоть, коротко пшикнул и погас. «Вперед!» — приказал себе Кряквин и широко, уверенно зашагал через мокрую, блесткую от рекламного света аэропортовскую площадь к автобусным стоянкам.
Как раз собирался отваливать огромный, пестро расписанный какими-то призывами автобус типа «Икарус», только еще больше и роскошнее.
Кряквин подбежал к раскрытому сбоку окошку водителя и на пальцах спросил — сколько стоит проезд в этом сундуке до Парижа? Париж он назвал словом.
Водитель в берете и клетчатом кашне, толсто намотанном вокруг шеи, с обвислыми усами на смуглом, сухом лице понял сразу и, небрежно высунув в окно руку, трижды подряд сжал и разжал все пальцы на ней.
Кряквин, поморщившись, помотал головой и постучал себя по карману — «мол, не взойду, хозяин… Пятнадцать франков больно жирновато».
Водитель усмехнулся, выпрямил на руке два пальца к показал ими в сторону другой стоянки — «мол, вали, дорогой, во-он туда. Там подешевле…»
— О’кей, — сказал Кряквин и побежал в указанном направлении.
Здесь стоял, попыхивая выхлопной трубой, автобус поскромнее.
— Париж? — спросил Кряквин у водителя без усов и берета, входя в салон через открытую переднюю дверь.
Тот утвердительно сыпанул целой очередью горошистых слов, из которых Кряквин все-таки уловил что-то похожее на метро.
— Метро? — переспросил он на всякий случай.
Водитель кивнул и добавил:
— Данфер-Рошро…
— Годится, — сказал Кряквин, протягивая водителю пятифранковую купюру.
Взамен он получил билет, который с лязгом пробил в специальном компостере, — уже видел, как это делают при входе другие пассажиры, и сдачу — два франка шестьдесят сантимов
— Сенкью вери мач, — сказал Кряквин и занял отличное место возле окна, забросив на багажную сетку свою ондатровую шапень.
В салоне было довольно уютно, светло и немного пассажиров. Приплясывала, создавая приятный, разымчивый настрой, легкая джазовая музыка. Дождь над Орли припустил посильнее, и замельтешили по стеклам косые, вздрагивающие расплывы.
Мало-мальский опыт заграничных поездок у Кряквина, конечно, имелся: в войну прошагал по Европе до самого Берлина, да и с той поры, как Михеев предложил ему стать вместо Родионова главным инженером комбината, довелось побывать в Швеции, Польше и Чехословакии.
Вот только с языком было плоховато: не знал Кряквин, кроме своего родного, других языков. Хотя вроде бы со словарем более или менее сносно читал по-английски. Обстоятельства заставили в свое время попотеть, когда пришлось готовиться к кандидатскому минимуму. Кое-как столкнул язык на «четверку». Так что элементарно, ну при особой нужде, мог он, конечно, рискнуть кое-что и спросить, и ответить даже на «инглиш», только уж больно не любил рисковать — откровенно стеснялся своего корявого, «маде ин Рязань», произношения.
Немота эта и глухота, естественно, мешали Кряквину полновесно воспринимать заграницу, делая его всякий раз неуклюжим и чересчур напряженным. Уставал он от себя и в Швеции, и в Польше, и в Чехословакии. Зато вот Париж и мимолетно, по большей части из окон увиденная им Франция, как ничто до этого, поразили его. Чем конкретно, он вряд ли сумел бы сформулировать точно, но скорее всего так и непонятой им до конца, какой-то удивительно легкой и безудержно свободной, заражающей всех открытостью во всем. Начиная с улыбок, с изящества движений, с манеры говорить серьезно о пустяках, с привычки чисто по-детски сопереживать то или иное между собой. Даже в преднамеренной гордости и задиристости французов, в их независимом и учтивом отчуждении друг от друга, — все равно, — проглядывала неуловимо заметная, подкупающая доступность.
Во Франции Кряквину было совсем легко. Он даже не заметил, когда перестал быть неуклюжим и напряженным. Французы, к которым ему пришлось обращаться, хотели немедленно понять его и понимали почти с полужеста. Причем понимание это совершалось как-то непринужденно и весело. Кряквин даже поймал себя однажды на мысли, стоя возле гостиничного окна в Латинском квартале и глядя на вечерний Париж сверху, — а в этот момент в окне дома напротив вовсю целовались он и она, — что в эту страну можно и стоит привозить людей, чтобы они отучались здесь от подслушивания и подглядывания друг за другом, настолько открыто и доверчиво разрешает смотреть на себя эта страна всем.
Он попытался сравнивать ее со Швецией. Чем, к примеру, запомнилась она ему больше всего? Ну, конечно же, малословной и расчетливо выверенной простотой. Бр-р-р… А Польша и Чехословакия? Эти, пожалуй, чересчур уж нарочитой устремленностью к добрососедству. Тоже не очень… Зато здесь, в Париже, Кряквин неожиданно обнаружил и открыл для себя народ, абсолютно не замечающий тесноты, в которой он живет, и при этом как бы радующийся такой тесноте, сближающей его…
И в Париже, и в Марселе, и в Ницце, где побывала за эти стремительно отгоревшие десять дней их группа, бдительно руководимая товарищем Храмовым, людей было действительно густовато. Порой казалось, что им буквально некуда деться друг от друга. Тем не менее Кряквин не замечал, чтобы густота эта раздражала людей и делала их злыми. Наоборот, думалось Кряквину, от нее-то и возникает, наверное, та самая легкость и открытость людских отношений, благодаря которой Франция становится близкой и доступной для всех, знающих или не знающих ее язык…