Избранное
Шрифт:
И сразу же от избы была тропа. Ее каждодневно подновляла Полина. Тропа резала просторный двор кордона, уводя к поскотине, огороженной неошкуренными еловыми жердями, а снег вокруг густо пах вчерашними и более давнишними — заботами, к которым Гаденыш не то привык, не то заставил себя привыкнуть. Он шел по тропе в темь, как обычно опустив лобастую голову, ступая след в след, плотно прижав уши, пока не натолкнулся на совсем еще свежую чумницу.
Лыжня прибежала из-за реки, перевалив гладкий загривок безлесного берега, перечеркнула узкую сенную долинку, за которой в уплот поднималась тайга, споткнулась возле поскотины, а отсюда, во двор кордона, вошла
Вьюга бесилась в долинке, таская за собой снег, взвинчивала его, шипела, а вверху, в редких, почти мгновенных просветах слабо мелькала желтоватая луна.
Гаденыш неспешно шел и шел по долинке, точно отгадывая плотный наст, дыша учащенно и с наслаждением. За ручьем, возле обкусанного зайцами стожка, он опять постоял, слыша, как снова запросилось наружу то непонятное, сглотнул горький горловой комок, развернулся на ветер и сел. Он еще не знал, что сделает дальше, но, повинуясь чему-то безоговорочному, уже поднял голову, чувствуя приближение минуты невероятной и счастливой, вздохнул всей грудью, напрягся каждой клеткой молодого и послушного тела, коротко осознав, как это сладостно — вот так напрягаться, и…
Звук изначальный, вобравший в себя всю бесконечную густоту ожидания, мгновенно стончал и как бы ослепил Гаденыша. Звук этот заставил его вздрогнуть и тут же опять сжаться в сладостном и диком спазме. Тогда родился следующий — глуховато-стонущий, на обрыве своем вибрирующий. Оба они, эти звука, прожив недолго, тут же растворились в метели. Гаденыш шире расставил лапы, перехватил горячим языком летящий снег, чуть-чуть расслабился, повел головой, очерчивая плавный овал, и — больше уже ничего не слышал, кроме ознобной, перепадной в своей жуткой красоте песни, с которой сейчас он то взлетал к желтому лунному пятну, то низко тянул над темной землей, то глухо разбивался о неясную стену тайги.
Было в песне Гаденыша:
про невозможный, оглушительно яркий июньский свет, однажды с размаху влетевший ему в глаза, после чего весь мир разом перевернулся и встал на ноги, и мутная пелена куда-то после этого удара растворилась;
про землю и морок логова, что насквозь пропитались желанным запахом неизвестной крови;
про мятую, душную шкуру матери;
про ее остановившиеся от нежности зеленые глаза;
про серый склон леса, над которым призрачно расщепилась гроза и после этого вокруг очень долго пахло щекочущей гарью…
Гаденыш подумал, продолжая песню, затем разом перекрыл звук. Только на секунду, навряд ли больше, получилось в долинке молчание. За сладостной этой паузой шла другая — теперь как немая мольба. Ее лишь мгновение не мог услышать никто, потому как, собравшись пружиной в самом низу живота, отчего Гаденыш даже приподнялся на задних лапах, оторвав передние от снега, мольба эта стремительно переливалась все выше и выше, распирая ребра и легкие, а потом, докатившись до горла, сперва как-то обессиленно пролилась наружу, но тут же, окрепнув, проросла сквозь ночь ясным и страстным призывом.
Может быть, Гаденыш молил о себе подобной и еще ни разу не встреченной, ведь знал же он от самого рождения, что у нежности остановившиеся
— Под волчью песню грешим, Федор… — сказала Полина. — К добру ли?
Она встала чуть раньше этих слов и сейчас слабо светилась длинной ночной рубахой подле едва различимого оконного проема. Фраза пришлась как раз на очередной обрыв изматывающей душу песни Гаденыша и оттого прозвучала в тепловатом мраке избы одиноко и отчетливо. Но Полина, произнося слова эти, первые слова свои после долгого, жаркого, шумного молчания с Федором, тем не менее не ощутила полного смысла их. Она просто обронила их, а затем вдруг почувствовала в себе острое желание потянуться, как когда-то давно в полузабытом девичестве, потянуться всем телом, и чтобы сладкая судорога свела пальцы на ноге. И Полина потянулась, а Федор, приподнявшись на локте, потому что слова Полины странно пугнули его, смотрел в сторону ее, угадывая в темноте изгиб желанного тела под мятым простором грубоватой ткани, и ждал теперь, что будет дальше.
— Што? — неожиданно переспросила себя Полина. — Я што-нибудь говорила, Федор?
Он завозился на койке, ощупью отшарил на полу папиросы и спички, скребнул по коробке.
— Дак ить вот ить… Говорила…
Полина медленно подошла к кровати и села рядом.
— Как же это, а, Федор? Што теперь будет?..
Федор взял ее руку и потянул к себе.
— Не надо…
— Тебе плохо разве?
Полина не ответила. Она сидела, пропустив локти между коленями, а лицо ее горело и жглось почти полузабытым стыдом.
— Поздно больно, Федя, все это стало. Оттого и грешно…
— Да ладно тебе.
Он опять попытался привлечь к себе Полину, но она резко встала, отстранив руку Федора:
— Уходить тебе надо.
— Ну, уж… На пургу гонишь?..
— Не гоню, Федя. Прошу… Што-то страшно мне стало…
— Когда?
— Да только што… Вставай. Вон и Гаденыш отмолился…
— Ладно, — сказал Ефим, — будя, дед… Поразговаривали.
— Чиво? — приставил ладонь к уху дед Парфен.
— Хватит, говорю, водку жрать. А то помрешь ишшо на радостный час. Идти мне надобно.
— А то ночуй, а? Дорога-то не близкая. Отемняло в пурге навовсе… Пропадешь.
Ефим придвинул к керосинке заросшее черное лицо, потянул сквозь папироску огонь, раскурился.
— Значит, говоришь, на Перехвате опять волки пошли?
— Пошли… И стая вроде бы как ухватистая. В дюжину штук, не дай бог, более… У Кольки Медникова из Подымахина намедни коня зарезали возле стогов. А у тебя, на кордоне, слыхивал я, баба твоя здоровенного зверя на ноги вытянула. Одно к одному, стало быть… Сообразуешь?
Ефим опять начал гонять вилкой по столу таракана. Прусак послушно носился в коротком пространстве между ополовиненным хлебным караваем и сковородкой, в другие стороны его не пускала вилка.
— Все-то ты, дед, знаешь… А вроде глухарь глухарем.
— Чиво?
Парфен наново приспособил к уху ладонь, а Ефим, неожиданно уловив, что похож этот жест старика на отдачу чести военными, вдруг хрипло расхохотался. Смеясь, он взял бутыль с парфеновским самогоном, покачал ее из стороны в сторону, успел между тем перехватить вилкой ушустрившегося в сторону прусака и вслух подумал: