Избранное
Шрифт:
Наливаем по рюмке. Подходит мама и подает тарелку.
— Нате вам и огурчиков. Достояли як раз.
Выпиваем. Огурцы хрустят на зубах. Это у меня. А у отца уже давно не хрустят. Не на чем. Мелко-мелко режет он их на блюдце ножом, чтобы есть. Тяжело глядеть на него: стар он стал — девятый десяток начат.
— Ты б, сынок, бабу яку завив, — предлагает отец.
Завести бабу — это поставить на проигрыватель пластинку с ямщицкими песнями или старинными русскими романсами. Любит он, когда их поют Лидия Русланова, Галина Карева, Соня Тимофеева.
Завожу пластинку Каревой. Отец настраивает слуховой аппарат. Откладывает на тарелку пирожок и слушает.
Отчего, скажи, МойНе выдерживает отец — на глазах встают слезы. Мне кажется, и глаза его поседели.
— Налей, сынок, ще.
Выпиваем еще по рюмке. Приходит в голову спросить у отца, какая у него самая счастливая пора в жизни.
— Вы ж долго прожили, — говорю.
Отец вытирает слезы. Отвлекается от пения. Доедает пирожок.
— Да, це ты правду кажешь. Жизня моя долгая. От Петра пошел восемьдесят второй… — неторопливо и раздумчиво говорит он, вытирая бумажной салфеткой губы. — Самая счастливая пора… Шо ж, давай с тобою припоминать. Родился я, ты знаешь, в восемьсот девяносто девятому. Так. Вот с тех пор и начнем. Було мени пять годков — японская война вспыхнула. Нашего батька не тронули. Семья у нас дуже здорова була — уже, мабуть, шестеро малых ползало под столом. А других слободчан брали на войну. Помню, як бабы выли. Ой, як они кричали!.. Потом бабьего крику хватало всю жизню… Ну, вот. Через год — революция девятьсот пятого. Вроде б и далеко от нас, десь там, в Петрограде да в Москве, а у нашей слободе тож человек семеро пороли. Не знаю, правда, за шо, но пороли урядники, да так, шо ни сесть, ни лечь нельзя было. Дальше? Дальше — батрачил на Маныче, жил не жил — от тебе четырнадцатый год. Опять война — с германцем. Опять бабий крик. Тут уж забрили Мишу — брата моего. На проводах мама покойная, царствие ей небесное, так убивалась…
Отец откидывается на спинку стула и переводит дыхание.
— Ну, а потом… Потом — новая революция, Февральская, за ней — другая, Октябрьская, за ней — гражданская война… Тут и старшие браты воевали, и мени довелось. Ты ж знаешь, и раненый був я, двое ребер черт-ма, шея пробита пулей. Еле очухался. А в двадцать первому году опять чуть не загинул. Та ще як!.. Приехал после ранения до дому, а дома — хоть шаром покати. Молодша детвора наша сидит без хлеба. А раз хлеба нема, то уже считай, шо голодный. Шо робыть?.. Дружок мой Гришка Рылей, отчаянный був парень, и предлагает — махнем на Кубань за хлебом! Ну, махнем — так махнем. Насобирали мы по родне ниток, иголок, наперстков — всякой чертовы — и поехали. Добрались аж до станицы Каневской и давай бродить по казачьим куреням. За свои погремушки выменяли по мешку муки да по мешку зерна. К нам прибилось ще трое таких, як мы. Наняли подводу и двинулись до станции. Поначалу ехали степью, а потом пошла луговина, сбоку дороги сухие камыши шумят на ветру. Ехали-ехали, откуда ни возьмись — человек восемнадцать на конях. Оказалось — зеленая банда. Стой, туда-сюда! — кричат. Подводчик наш подмаргивает им. Он-то, мабуть, и навел их на наш хлебец. Окружили нас. Раздели всех. А дело було раннею весною, ще снег не сошел. Шарят по карманам. У наших попутчиков билеты нашли комсомольские, в подкладках пиджаков булы зашитые. А у нас с Гришкой одни удостоверения личности. Ну, тех трех отвели в сторону. Повыхватывали шашки. А мы с Гришкой стоим на месте — босиком, в одном нижнем белье…
Отец умолкает, достает сигареты, прикуривает и глубоко затягивается.
— По гроб не забуду, сынок, той ужас. Порубали тех бедолаг, як ото деревья рубают… Не приведись бачить такое. «Видали? — кричат нам. — А ну катись!.. Не то и вам…» Мы побежали. Бежим и думаем — щас нам в спину саданут из винтарей. Нет. Обошлось. Прибежали в Каневскую и попросились к старушке, у якой квартировали, пока обменом-то занимались. Старушка нас приняла, спасибо. Дала кой-какую одежонку. Гришка мой — ничего. А я утром не встал — воспаление легких… Пролежал я у
С трудом встает, подходит к стеллажам с книгами. Бледными пальцами касается корешков.
— Тут на днях взял у тэбэ с полки одну книжку. Федор Тютчев называется. И наткнулся на дуже интересный стишок. От щас найду… Эх, як бы мени в молодости от таких книжек, як оце у тэбэ! Може б, и я не крутил волам хвосты. Хотя, сыну, скажу — землю тож кто-то должен пахать!.. А-а, от она. Нашел. Я тут бумажечку заложил. Послухай. Читает по слогам:
Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые…— Пойми: минуты роковые! Колы-сь булы минуты. Теперь — целые годы, по-моему. Целая жизня. И яку пору считать счастливой? Я тэбэ спрашую, сынок… Щас я живу — умырать не надо. Только б войну люди отодвинули от себя!.. Эх, дождаться б, як оно будэ. Жалко, годов до биса…
Отец бережно ставит томик Тютчева на полку. Возвращается к столу.
— Забулы мы, сыну, про свое дело, — он лукаво усмехается. — Давай ще под пирожки да под огурчики. И хай баба ще заспивае.
И мы сидим с отцом. Слушаем хорошее пение.
Субботний день. Мама пирожков напекла.
1980
ЛОРДА
Лошадей отец видит теперь только на экране телевизора. В художественных фильмах или когда показывают соревнования спортсменов. Побывать на бегах, поехать в родную деревню, где еще можно встретить живую лошадь, отец не в силах. Годы не те. А дома усядется перед телевизором, встрепенется весь. Через минуту-другую, глядишь, негнущимися дрожащими руками подносит платок к глазам…
Любуясь какой-нибудь лошадью, вместе с нею и с наездником беря барьеры, он под конец непременно скажет: «Добра коняка. На Лорду скидается». А ежели лошадь ему не по духу, машет рукой и уходит курить. «Не-э, до Лорды ей далэ-э-эко!..»
Я помню Лорду за полгода до вступления отца в колхоз. Яркий летний день. Лорда стоит у повозки посредине двора. Большая, серая, в темных яблоках. Стоит и хрумкает овес, переминается с ноги на ногу, хвостом смахивает оводов с пышного своего крупа.
Я ковыляю к ней, приседаю у задней ее ноги и тереблю рукой мычку. Лорда поворачивает ко мне морду, смотрит на меня, перестав жевать, и осторожно отступает в сторону. Я снова подбираюсь к ноге и тереблю щекочущую ладонь мычку. Лорда снова оглядывается и отступает еще дальше от меня.
Отец, выйдя из хаты на крыльцо и увидев меня у ног Лорды, бледнеет и застывает на месте. Чего доброго, лягнет она, и… Но Лорда будто понимает волнение отца, поворачивается к нему и тихо ржет. Не бойся, мол, не трону мальца.
К Лорде отец шел долго. Вспоминать его путь и смешно, и горько. Ему едва минуло двадцать три, когда дед-портной ушел в Донщину на заработки и там пристал в приймы. Бабушка, мать отца, умерла года за четыре до этого. Остались на попечении отца три сестры и два брата; а в хозяйстве один бычок, — отец выменял его за закрома. В первое лето молодой хозяин без батька, как говорится, накосил пять возов сена. Сосед, видя такое дело, попросил отца кормить зиму трех его бычков, за это весной отец берет любого из них себе. Отец подумал-подумал и согласился. К своему бычку да еще бычок — это уже пара быков во дворе.