Избранное
Шрифт:
– Дом – это корень, которым человек прирастает к месту, где он живет и работает. Человек без дома – все равно что без родины.
Вот какая это крепость! Но как-то я увидел ее перед одним домом не в переносном, а в прямом смысле. То было в Рязанской деревне Нарышкине. Разглядывая странное, чем-то напоминающее огромный погреб сооружение, я, еще не зная, что это такое, спросил в шутку местного тракториста Александра Петровича Шатова, на усадьбе которого красовалась бетонная громадина:
– Никак оборонного значения объект?
И услышал вполне серьезный ответ:
– Это часть нашего старого дома. Но вы угадали: в войну это было… дотом.
Александру три года исполнилось, когда батька его начал строить «хоромину» для семьи.
– Сносить придется ваш дом…
Санька, услышав это, заплакал, побледнела мать. И командир вздохнул:
– Ладно. Не будем сносить: дот установим прямо здесь.
И установили. Выгородили угол, отсекли его бетонной стеной, окна камнем заложили, превратив их в амбразуры…
Не дошли до Нарышкина немцы, но дот, что построили наши солдаты, оставался при доме Шаговых долго. Серобетонный, приземистый, он, казалось, олицетворял какую-то особую стойкость хозяев. И его, Саньки Шатова, стойкость, что остался в родной деревне с трехлетнего возраста «за мужика».
Дядя Генаша, Перцев, Шатов… На них и на им подобных держалась наша многострадальная деревня, страна. Души открытой и чистой, беззаветные, они обладали особой притягательной силой, особым достоинством и мудростью. Со временем я понял, что эти великие качества передала им земля. Долгий и кропотливый труд на ней привил им твердое убеждение, что нет выше и благороднее дела, чем хлеборобское. И это убеждение не поколебали ни вольные ветры миграции, ни трудности жизни, ни удары судьбы.
Мне вспоминается август сорок пятого года. Ощущение той далекой поры и сейчас живет в моем сердце. Генаха Кокошников в белой сатиновой рубахе сидит на крылечке с гармошкой. Удалой и веселый – Генахе всего девятнадцать. Девки – у палисадника. И им невдомек, что кавалер их полз этой ночью со станции на четвереньках: костыли, чтобы не увидели их случайно молодые односельчанки, выбросил из окошка поезда…
Как понять и чем объяснить все это? И что заставляло моих земляков и миллионы их сверстников забывать и превозмогать недуги свои и идти, не кичась фронтовыми заслугами, чуть ли не на второй день по возвращении на поле трудовое, требующее опять же великого напряжения и солдатского пота?
Сейчас-то я понимаю: мы выиграли войну, потому что наши люди защищали тогда национальную гордость свою и традиции, носителями и хранителями которых были, конечно же, в первую очередь матери, деды, отцы. И стоит ли удивляться тому, чти, придя с поля битвы, солдаты и подумать не могли, чтобы перешагнуть через моральные нормы, устои, которые сами же и отстаивали в боях. И естественно, что в любой ситуации следовали им бывшие бойцы с легкостью и как бы с радостью.
Не спорю, этих людей, по сути дела корневую основу села, их неистощимое трудолюбие, беззаветную преданность родному краю беспощадно эксплуатировала система. Рубила, рубила сучья могучего дерева. Однако корни его, повторю, окончательно не вырывала.
– Я вот что тебе скажу, Геннадий, любой человек неволю переживет, а вот свободу… не каждый, – заметила как-то в разговоре со мной, когда коснулся я щекотливой сталинской темы, прославленная моя землячка-костромичка, председательница колхоза Прасковья Андреевна Малинина. По обличью деревенская баба (укулемается, бывало, в полушалок, наденет плюшевую куртку), по уму государственный деятель, приехала она однажды в Москву на сессию Верховного Совета СССР, депутатом которого являлась. По пути прихватила своей подруге – Людмиле Зыкиной деревенских гостинцев: яичек
Есть у Федора Абрамова, певца многострадальной северной деревни, небольшой рассказик, в котором он повествует о том, как после хрущевской сумасбродной эпохи старая крестьянка-вологжанка достает из пыльного чулана припрятанный портрет Сталина и вешает его, на стену. «Ныне послабление вожжам вышло», – поясняет она писателю, а тот смотрит на изображение и кажется ему, что вождь хитро подмигивает: мол, я-то знал натуру русского человека, знаете ли вы?
Те, кто читал абрамовские предсмертные записки о родной ему Верколе, о ее обитателях, не согнувшихся под тяжестью испытаний, которыми их в избытке «наградила» суровая эпоха первой половины XX века, не могли не обратить внимание, с какой болью живописует автор о периоде разложения душ сельских жителей, происшедших с наступлением неумелых «забот» о народном благе. А я и сам хорошо помню, как начали в обстановке всеобщего раскардаша, лишенные державной объединяющей воли и цели, «зашибать зело» (чего раньше не наблюдалось) мужики моей деревни. И как страдали они от этого, как, бывало, расспрашивали меня, обучающегося тогда в столичном вузе молодого парня: «Слушай, что хоть там наверху-то думают? Когда за нас возьмутся? Надоело же до чертиков дурака валять».
«То был отец», – сказал о Сталине в поэме «За далью – даль» Александр Твардовский. «А никакой отец, – говорила мне Прасковья Андреевна Малинина, – ни в какие времена не отпускал своих детей из дому раньше, чем те не испытают первую любовь. Она входит в сердце юноши или девушки в пятнадцать-семнадцать лет и, словно якорь, закрепляется на дне души. После этого, куда бы ни бросала судьба человека, он постоянно станет ощущать тяжесть разлуки с родиной, с местами, где вырос, с людьми, которых любил»:
Возможно, это ностальгия, возможно, это только мое мнение, но, вспоминая тяжелые послевоенные годы, я не могу не поведать о том, непосредственным свидетелем чего был. Деревня в ту пору плясала и пела песни. Два раза в году мое родное Пилатово отмечало свои престольные праздники, на которые, как паломники в Мекку, съезжались дальние и близкие родственники, знакомые и друзья. По сути дела деревня, что, барское семейство Лариных, давала «два бала ежегодно». Этого сейчас нет и в помине.
Наследное поле
Подкоп «под корни», обрыв «золотой нити» совершил Никита Хрущёв, осуществляя социально-политическую фикс-идею «стирания граней между городом и деревней».
Обобществление личных коров, так называемая вторая коллективизация, введение денежной оплаты в колхозах – это, с одной стороны, развращало селянина, и раньше-то говаривавшего, что «денежки не рожь и зимой родятся», а с другой – породило предпосылки появления беззаботных молодых сельчан, не освоивших самой прочной науки – домашней, родительской. Сменившим, как говаривала моя тетка Вера по матери, корову на «железного дурака» (так она называла мотоцикл, поставленный в освободившийся хлев ее сыном), этим людям, имеющим гарантированную зарплату, становилась все более чуждой и неведомой первая крестьянская заповедь: «Умирать собрался, но хлеб сей». Не получавшая теперь уже постоянного навыка на личном подворье то ли буренку подоить, то ли овцу остричь, лишенная благородного груза собственности, ответственности за содержание двора, отчего дома и престарелых родителей, молодая сельская поросль вскоре оказалась на обочине родной земли.