Изгнанник. Каприз Олмейера
Шрифт:
– О черт! – воскликнул Лингард и перешел на малайский: – Слушай. Этот белый не такой, как все остальные. Ты это и сам понимаешь. Он вообще не человек. Он… даже не знаю кто.
Бабалачи осуждающе поднял руку. Сверкнув глазом, он раздвинул покрытые красными пятнами губы в бесстрастной усмешке, обнажившей ряд сточенных до самых десен, почерневших зубов.
– Хай! Хай! Он не такой, как вы. Не такой, – покладисто согласился Бабалачи, похоже, приближаясь к главному вопросу долгожданного разговора. – Он не похож на вас, туан. Вы – как мы, только умнее и сильнее. Но он тоже очень хитер и отзывается о вас безо всякого уважения, как делают белые люди, когда говорят друг о друге.
Лингард подскочил на месте,
– Он еще и отзывается! И что же он сказал?
– Нет, туан, – спокойно возразил Бабалачи, – какая разница, что он говорил, если он не человек? Я для вас никто; зачем же мне повторять слова одного белого о другом? Он хвастал Абдулле, что многому у вас научился за прошлые годы. А что он еще сказал, я уже позабыл. Нет, правда, туан, я…
Лингард оборвал уверения Бабалачи раздраженным взмахом руки и степенно опустился на сундук.
– Я уйду, – сказал Бабалачи, – а белый человек останется здесь наедине с духом мертвеца и с той, кто дарит наслаждение его сердцу. Он белый, и потому не способен слышать голоса мертвых. Скажите, туан, – с любопытством взглянул на капитана Бабалачи, – вы, белые, когда-нибудь слышите голоса невидимых?
– Не слышим. Потому что те, кого мы не можем увидеть, не разговаривают.
– Не разговаривают! И не жалуются, издавая звуки вместо слов? – с сомнением воскликнул Бабалачи. – Может быть, и так… или у вас плохие уши. Мы, малайцы, слышим много звуков в тех местах, где лежат покойники. Сегодня вечером я слышал… да, даже я слышал… и не хочу снова услышать, – добавил он нервно. – Возможно, я ошибался, когда… Есть вещи, о которых я сожалею. Он умирал с тяжелым сердцем. Иногда я думаю, что был не прав, но не хочу слушать жалобы невидимых уст. Поэтому мне лучше уехать, туан. Пусть беспокойный дух говорит со своим врагом, белым человеком, не ведающим ни страха, ни любви, ни пощады. Ему знакомы только неуважение и грубая сила. Да, я ошибался! Хай! Хай!
Бабалачи замер на минуту, поддерживая левой ладонью локоть и прижав пальцы правой руки к губам, словно в попытке остановить готовое вырваться наружу раскаяние. Взглянув на почти потухший факел, он подскочил к стене около сундука и распахнул большой ставень, сделанный из палок, переплетенных пальмовой корой.
– Эй! – воскликнул от неожиданности Лингард, едва успев убрать в сторону ноги.
Облако дыма зашевелилось, от него отделился закрученный язык и поплыл в сторону открытого окна. Факел мигнул, с шипением погас и упал на циновку. Бабалачи подхватил его и выбросил в темнеющий проем. Огарок описал багровую дугу и шлепнулся на землю, слабо мерцая в безбрежной темноте. Бабалачи ткнул пальцем в ночную пустоту.
– Вон там, туан, двор и дом белого человека.
– Я ничего не вижу, – сказал Лингард, высунув голову из окна. – Слишком темно.
– Подождите немного, туан. Вы слишком долго смотрели на горящий факел. Вы скоро все увидите. Осторожнее с ружьем, туан. Оно заряжено.
– В нем нет кремня. Ты не найдешь кремень в радиусе ста миль отсюда, – проворчал Лингард. – Какой смысл заряжать ружье.
– Камень у меня есть. Мне дал его мудрый и набожный человек из Минангкабау. Очень благочестивый человек. Очень хороший камень. Говорил, что он дает хорошую искру. И ружье тоже хорошее, бьет далеко и точно. Достанет отсюда до дверей дома белого человека. Я уверен, туан.
– Тида апа. Далось тебе это ружье, – пробурчал Лингард, вглядываясь в непроницаемую темноту. – Это черное пятно вон там и есть дом?
– Да. Это его дом. Он живет в нем волей Абдуллы и будет жить, пока не… С вашего места, туан, если смотреть поверх изгороди, хорошо видно дверь. Он выходит из нее каждое утро с таким видом, будто увидел во сне джаханнам.
Лингард обернулся. Бабалачи тронул его за плечо.
– Подождите немного, туан. Сидите
Ощутив под рукой легкое движение, Бабалачи убрал ее и начал шарить за спиной Лингарда по крышке сундука в поисках ружья.
– Что ты там возишься? – нетерпеливо спросил Лингард. – Опять поганое ружье не дает тебе покоя? Лучше бы свет зажег.
– Свет! Воистину, туан, свет небес очень близко! – Бабалачи нашел то, что искал, и, крепко сжимая ствол, опустил приклад ружья на пол.
– Рассвет, может, и близок, – сказал Лингард, положив локти на перемычку кустарного окна и выглядывая наружу. – Но пока что снаружи очень темно.
Бабалачи нервно пошевелился.
– Вам не следует сидеть там, где вас могут увидеть, – пробормотал он.
– Почему?
– Белый человек спит, это правда, но может рано выйти, а у него есть оружие.
– Ага! У него есть оружие?
– Да, с коротким стволом, способное стрелять много раз. Как у вас. Он выпросил его у Абдуллы.
Лингард никак не отреагировал на слова Бабалачи. Мысль, что огнестрельное оружие могло представлять угрозу не только в его руках, но и в руках Виллемса, не сразу дошла до старого авантюриста. Он был настолько озабочен думами о своем священном долге, что соображения о возможных ответных действиях человека, которого он с негодованием и презрительным сожалением считал приговоренным к смерти преступником, не посещали его разум. По мере того как тьма, словно туман, с каждой минутой редела перед задумчивым взглядом Лингарда, Виллемс все больше казался ему фигурой, целиком и полностью принадлежавшей прошлому, совершенно неспособной вернуться в его жизнь. Он уже все решил, и пути назад не было. Устав думать, Лингард мысленно закрыл для себя эту роковую, необъяснимую и ужасную главу своей жизни. Худшее уже позади. Настало время заслуженной кары.
Ему уже приходилось избавляться от врагов, вставших у него на пути. Он не раз сводил серьезные счеты. Капитан Том для многих был добрым другом, однако от Гонолулу до Диего-Суареса все знали, что с ним не стоит враждовать в одиночку. Лингард, как сам частенько говорил, не обижал и мухи – если только муха сама к нему не приставала. Однако, когда человек годами живет за чертой закона, у него неизбежно складывается свое особое представление о правосудии. Никто из его знакомых никогда не спешил указывать на ошибочность его представлений.
Никому не приходило в голову тратить время на споры с Лингардом о том, что справедливо, а что нет: в южных морях, на островах востока такое отношение превратилось в аналог здравого смысла, и бывалого моряка лучше всего понимали именно в дальних, малоосвоенных уголках мира, в которых его шумное властное присутствие отзывалось не встречавшим сопротивления эхом. Какой смысл спорить с человеком, утверждавшим, что ни разу в жизни не пожалел о содеянном, и отвечавшим на робкие замечания беззлобной тирадой: «Много ты знаешь! Если надо, могу повторить. Учти!» Соратники и знакомые Лингарда воспринимали его мнения и поступки как нечто данное и неизменное, смотрели на его выходки с покорным удивлением и даже восхищением, уготованными только для тех, кому благоволит удача. Никто никогда не видел его в таком настроении, как сегодня. Никто никогда не видел Лингарда сомневающимся, не способным принять окончательное решение, не желающим действовать, робким и неуверенным одну минуту, сердитым, но все еще вялым – другую; иными словами, Лингарда в состоянии растерянности от столкновения с беспричинным злом и ужасающей несправедливостью, которые на его простой, невзыскательный вкус попахивали сернистыми испарениями преисподней.