Кафка. Жизнь после смерти. Судьба наследия великого писателя
Шрифт:
Брод
К осени 1922 года, несмотря на пошатнувшееся здоровье, Кафка продолжал изучать иврит и дважды в неделю занимался с девятнадцатилетней студенткой из Иерусалима. Пуа Бен-Товим – или «маленькая палестинка», как он её называл, – приехала в Прагу с матерью Хуго Бергмана. Родители Пуа прибыли в Палестину в 1880-х годах с волной иммигрантов из России. В течение десяти лет она помогала своему отцу, выдающемуся гебраисту, вести уроки в первой иерусалимской школе для слепых. После Первой мировой войны она стала одной из первых выпускниц первой гимназии Иерусалима, в которой преподавание велось на иврите. Ещё старшеклассницей она вызвалась помочь Хуго Бергману составить каталог немецких книг для Национальной библиотеки.
«Очень часто у него начинались болезненные приступы кашля, из-за которых мне всегда хотелось прекратить урок, – вспоминала Пуа. – И тогда он смотрел на меня, не в силах сказать ни слова, своими огромными тёмными глазами и умолял повторить хотя бы одно слово, а потом другое, а потом ещё и ещё. Казалось, он считал эти уроки разновидностью чудодейственного лекарства».
С помощью Пуа Кафка своим округлым детским почерком заполнял словами на иврите и их немецкими эквивалентами целые тетради: фашистское движение, туберкулёз, святость, победа, гений. Он также переписывал на иврите целые фразы, например, «Да покарает вас Б-г!». (По словам Рафаэля Вайзера, бывшего директора отдела рукописей и архивных документов Национальной библиотеки, 18-страничный блокнот, который я видел в Национальной библиотеке, был подарен им семейством Шоке н.)«Нет сомнений, что я его привлекала, – вспоминала Пуа, – но привлекала скорее как идеал, чем как реальная девушка; привлекала как образ далекого Иерусалима. Он постоянно расспрашивал меня об Иерусалиме и хотел уехать со мной, когда я соберусь туда возвращаться». «Когда я впервые его увидела, – говорила Пуа о Кафке, – он уже знал, что умирает, и отчаянно хотел жить. Он постоянно грезил о Палестине, а я только что оттуда приехала, и он видел в этом нечто мистическое… Я скоро поняла, что он эмоционально раздавлен и ведёт себя как утопающий – готов цепляться за любого, кто оказался с ним рядом»25.
Кафка, чей писательский талант родился из невозможности причастности к чему-либо, отстранялся и от любых предложений вступить в какую-то группу.
Но Кафка, чей писательский талант родился из невозможности причастности к чему-либо, отстранялся и от любых предложений вступить в какую-то группу. «Стремление быть причастным к чему-либо и тем самым завоевать уверенность в себе, которая сопутствует любой принадлежности, влекло его к сионизму, – говорит Вивьен Лиска, профессор немецкой литературы и директор Института еврейских исследований Антверпенского университета. – Но страх перед потерей своего „я“ в группе удерживал его от полной принадлежности». Ганс Дитер Циммерман, ведущий немецкий переводчик Кафки, выразил подобную же мысль более чётко: «Он никоим образом не был сионистом… Он – „разнузданный“ индивидуалист. Так он себя однажды назвал».
В 1922 году Брод предложил Кафке подумать о том, чтобы стать редактором Der Jude,
Для Бренера и Земля Израиля – это ещё одна диаспора.
Как и следовало ожидать, Кафка отказался от этого предложения, сославшись на слабое здоровье. «Как я могу даже подумать об этом, – ответил Кафка, – с моим безграничным незнанием вещей, с неумением ладить с людьми, с отсутствием твердой еврейской почвы под ногами? Нет, нет»26.
Таким образом, и Земля Обетованная, и те, кто обещал её, остались для Кафки в недосягаемой дали. «Ведь что такое иврит, – писал Кафка в 1923 году Роберту Клопштоку, тоже больному туберкулёзом, – если не весть издалека?»
В последний год жизни Кафка, наконец, съехал с квартиры родителей и сошел с орбиты их влияния. С сентября 1923 по март 1924 года он жил, как писал Брод, «полусельской жизнью» в отдалённом районе Штеглиц на окраине Берлина. Он переехал туда, чтобы остаться с Дорой Диамант, женщиной, которая была младше его на 21 год, и которая нарушила строгие хасидские традиции своей семьи. «То, что Дора была наследницей сокровищ польской еврейской религиозной традиции, – писал Брод, который несколько раз посещал их берлинский дом, – являлось для Франца постоянным источником восхищения». До января 1924 года, когда здоровье Кафки резко ухудшилось, он вместе с Дорой посещал подготовительные занятия по изучению Талмуда в Академии иудаизма на Артиллеристштрассе (теперь здесь находится Дом-музей Лео Бека). Кафка назвал Академию «оазисом мира в диком Берлине и в диких краях собственного „я“».
Дора также помогла Кафке прочитать в оригинале, на иврите, три начальные главы последнего и самого мрачного романа Иосефа Хаима Бренера «Бездолье и провал» (Shekhol ve-Kishalon) – они читали по странице в день27. Примечательно, что для чтения был выбран роман, который называли «самым жестоким самобичеванием в еврейской литературе». В нём Бренер, этот трагический рационалист ивритской литературы, подчеркивал, что «изгнание, галут, – оно повсюду». Для Бренера и Земля Израиля – это ещё одна диаспора. «Как роман книга мне не очень понравилась», – сообщал Кафка Броду.
Позже Дора рассказывала, что они с Кафкой «постоянно обыгрывали идею покинуть Берлин и иммигрировать в Палестину, чтобы начать новую жизнь». В частности, они строили причудливые фантазии о том, как откроют в Тель-Авиве еврейский ресторан: Дора будет готовить, а Кафка – служить официантом, чтобы незаметно наблюдать за посетителями. (В 18-страничном рукописном словаре иврита, составленном Кафкой, есть и слово «официант» – meltzar.) Разумеется, мечта Кафки о Сионе останется мечтой несбыточной – ведь он позволил себе мечтать о переезде в Палестину, только когда болезнь зашла настолько далеко, что это стало невозможным.
В июле 1923 года Хуго Бергман и его жена Эльза (урождённая Фанта) обратились к Кафке с последним призывом, пригласив его уехать вместе с ними в Иерусалим. «И снова соблазны манят, – сказал на это Кафка, – и снова ответом – абсолютная невозможность». Вместо Кафки Бергманы увезли из Праги его фотографию, которая потом стояла на рояле их иерусалимского салона.
«Я способен был любить лишь то, что мог поставить настолько выше себя, что оно становилось для меня недостижимым».