Канун
Шрифт:
Так ведь у любого паренька, даже у самого простого вот из лавки, что того же Галяшкина, у Пашки такого, лицо гораздо круглее и румянее, чем у Андрюши. И сероглазый тоже.
Далее, толстым таким, как Савося, — не был, а если для своих лет широк и мясист, а руки и ноги даже на диво крепкие, то опять ничего в этом нет замечательного.
У того же лавочного Пашки жиру-мяса хоть отбавляй. Идет — щеки дрожат, грудь — ходуном, а зад — что у барана откормленного, вперевалку.
И силы у Пашки больше, чем
Алтуховские ребята издали только Пашку и дразнят.
Ко всему этому и талантом каким Андрюша не выделялся.
Не музыкант какой, вундеркинд, не краснобай — философ малолетний — бывают такие! — вовсе не это.
Наоборот, шалун большой. И уличник.
Хлебом не корми, а побегать дай.
Обыкновенный малец, босоножка. С пасхи до снега не обувается.
Тихон, студент из двадцать третьего, земляк Андрюшин, самарский тоже, шутит всегда:
— Землячок. Подошвы-то на сапогах не сносил еще?
И Андрюша — шуткою:
— Подошвы первый сорт. Еще надолго хватит.
Так что на проверку выходит: заурядный мальчуган, каких тысячи.
А между тем все как сговорились:
— Интересный мальчишка! Замечательный! Любопытно, что из него выработается!
Но было ли что действительно замечательного в переплетчиковом сыне?
Было, действительно. Но имени тому — нет. Есть, впрочем, имя — слово. На все ведь есть слово. Даже на то, чего нет, и на то есть слово.
И вот это, что влекло к мальчику людей, что говорить о нем заставляло, таинственность эта в действительности никакой таинственностью и не была, а наоборот — явью. Самой явной явью, слепящей своей явностью.
Слишком светлое всегда слепит. Слишком явное — призраком, миражем кажется.
Мудрость ли в этом, трагедия ли жизни — кто скажет, докажет?
Не в этом ли и безысходность, круг заколдованный, что н е с о к р ы т о г о — и щ у т, не желая или не умея увидеть?
И вот эта тайна, влекущая к Андрюше людей и в тупики лабиринта приводящая, самим им бессознательно определялась одним коротким словом: «да». Кратчайшее, отрывное, сухое, механическое слово определяло огромное, чего не охватить, не вместить, не взвесить.
Всё: мир, миры, люди — «да».
Хорошее, необходимое, желаемое — «да».
И обратно: чего не существует, что умерло, исчезло, а также что дурно, ненужно, нежелаемо — «нет».
В двух этих коротких словах, оба в пять букв, — всё: жизнь, жизни, закон, беззаконие, счастье и горе и мудрость. Сократы, Христы, Заратустры — всё.
И это — первая Андрюшина явность.
И еще: сердце у него — о т к р ы т о е.
Все в него, в сердце, входит и растворяется. Все воспринимаемое растворяется, как пища.
Так о щ у щ а л. Ночью особенно. И утром. Лежит на спине, руки за голову — всегда так спал, — и кажется: все, что сейчас слышит: гудок
И приятно, и радостно — даже рассмеяться хочется.
Будто он — в с ё: и земля, и звезды, воздух и все люди, кого знает и не знает, всё — он.
И тянет-тянет в себя воздух, и все еще не втянуть, все еще много. Выдыхает. И снова пьет, как пустыней истомленный, из источника.
И радость, радость — хоть смейся!
Так принимало жизнь о т к р ы т о е сердце. И потому был счастлив и хорош Андрюша.
П р о с т о й, как все, и оттого н е о б ы к н о в е н н ы й.
Все — просты и хороши, все необыкновенны, но боятся ли, стыдятся, как наготы, — простоты своей, и одеждою — необыкновенностью укрывшись — н е о б ы к н о в е н н о с т ь скрывают.
Ибо и с т и н н а я о н а — в обыкновенности.
И потому не могущие воспринять ее, я в н у ю ее — тайною делают.
И потому, что прост был Андрюша, хорош, — хорошо и всем от него было.
И объясняя счастье свое сердцем открытым, не объясняя, а ощущая, верил ли, ощущал ли опять, что богатырь он сказочный, с землею слитый: земля и богатырь — одно.
Слышал ли, читал ли такую сказку, или детский п р о с т о й ум, как всегда сказками плодовитый (из всего сказку делает), был причиною, но вышло так: он — богатырь, какого не осилит никакая сила, так как слитый с землею — непобедим. И потому что сердце у него открытое, а значит — большое, как думалось Андрюше, то и грудь у него такая широкая и крутая, богатырская.
По сердцу и грудь была.
А от всего этого всегда хорошо было. Не скучно и не страшно.
Если иной раз и возьмет робость в темноте — стоит сказать в темноту:
— Страшно.
И выйдет облаченный в слово страх и растворится в темноте. Так же и со скукою.
— Скучно.
И — нет скуки. И легко.
Все равно что груз какой, тяжесть. Если разложить на всех — незаметно, будь в грузе этом хоть миллион миллионов пудов, а на всех и золотника не останется.
Андрюша любил воду. Капля, волна и озеро, море — одно — всё.
Как и он в постели — всё. Так и море.
Потому море и любил. Вода, море — дружное. Если бушует море — все бушует; спокойно — все оно спокойно. И люди, если в м е с т е, такие же. Любил многолюдие.
Улицу предпочитал двору, улице — сад городской.
Там всегда люди. И долго. И сегодняшнего человека можно и завтра встретить. А на улице — пройдет, и нет его. Будто не было или умер.
Сад тоже море напоминал: люди — волны, ограда — берега.
Летом он целые дни — в саду.