Каторжник
Шрифт:
И тут тишину разорвал пронзительный, истеричный крик надзирателя, к которому тут же присоединились другие.
— ДРАКА! ТРЕВОГА! ВСЕМ СТОЯТЬ! СВОЛОЧИ!
Со всех сторон, от ворот и стен, к нам уже неслись тюремщики. Их лица были злыми и решительными.
«Похоже, знакомство с „высшим обществом“ Тобольского замка не задалось, — промелькнула у меня мысль. — Надо было сразу визитки раздавать».
Повязали нас махом, с умением, да еще и по мордасам прошлись для лучшего понимания ситуации. Воспитательная работа, не иначе.
— А этот чего, мертв? — склонив голову,
— Да не, жив вроде, — шмыгнул носом служивый, что особенно усердно проходился по моим ребрам. — Дышит пока. Крепкий попался.
— Ну, в барак его, коли к вечеру жив будет. Дохтура позовем, если вспомним. — Унтер обернулся к нам: — И кто же его так поленом-то приголубил, а, сволота?
«Промолчать? Так всех заметелят, тут ребята простые, без затей», — мелькнула мысль.
— Я, — ответил, разлепив разбитые губы. — Угощал гостя.
— А ты, любезный? Ну, уважил! Посиди-ка в карцере, охолони от гостеприимства. Эй, Дмитрук!
В поле моего зрения тотчас появился местный надзиратель — толстый тип с благообразной усатой физиономией и водянистыми злыми глазами.
— Отведи-ка вот этого молодца в «холодную»! — А коли тот рыжий, — Крюк скорее был бурым, чем рыжим, но, как говорится, начальству виднее, — помрет, не избежать тебе палок!
Как оказалось, карцеры тут были на любой вкус — настоящий санаторий. В «горячем» стена примыкала к печке — летом там, наверное, можно было вялить рыбу прямо на себе. «Холодный» же отопления вовсе не имел. И хотя на улице давно уже цвела весна, стены до сих пор дышали зимней стужей. Три дня у меня зуб на зуб не попадал, так я задрыг, что от холода едва мог спать. Но зато мысли сидение в «холодной» прочищало отлично. Спустя три дня меня вернули обратно в общий барак — без дополнительного наказания, а значит, Крюк, к счастью или сожалению, оклемался.
На другой день я увидел его на работах. Выглядел он, правда, так себе — башка перевязана, взгляд мутный. Явно поленом по голове получать ему не понравилось. Зато на когнитивных способностях этого типа касание волшебной березовой палочки дало самый что ни на есть положительный эффект: и сам он ходил теперь тише воды, ниже травы, и банда его тоже притихла.
— Это что! — приветствовал меня по возвращении Фомич, который за эти три дня успел разузнать все местные тюремные сплетни. — Тебе еще повезло, Подкидыш! Тут, сказывают, есть стакан-карцер — там только стоять можно! А самый скверный, сказывают, «горбатый» карцер. Там и в рост не станешь — ходишь буквой «зю»! Так что считай, повезло!
Спустя неделю нас снова выгнали на этап. Тобольск мы покидали спокойно, провожаемые опасливыми взглядами бывших недругов. Нас больше никто не пытался задирать и тем более обобрать — видать, слух о драке и полене сделал свое дело. Как обычно, нас строили на острожном дворе, пересчитывали. Заметно было, что партия поредела: часть арестантов осталась в Тобольске отбывать срок или лечить переломы. Остальные эпатировались в Омск.
Освободившись за две копейки от оков, я поспешил увидеться с Агафьей — все-таки соскучился. Однако,
— Это ты, милок? — вдруг услышал я игривый голос. Обернувшись — увидел Глафиру, полноватую подружку моей пассии.
— С утра я был. А где Агафья-то? — прямо спросил я.
— Дак осталася она в Тобольске! — проворковала Глаша, усмехаясь лукаво и со значением поглядывая на меня из-под платка. — Непутевая она у нас!
— А что вдруг?
— Дак понесла она, вот и оставили ее тута! Показалась дохтору, он и постановил — на сносях по этапу не гнать! Снисхождение ей вышло!
Меня как обухом ударило. На сносях? Ребенка ждет, а отец кто? Я? Вот так вот, на этапе? Мозг отказывался верить.
Глафира же, видя мое ошеломленное лицо, придвинулась ближе:
— Да не кручинься ты, мил человек. Будут ишшо бабы-то у тебя. Может, и я на что сгожусь? А? Чем не замена?
— Может, и сгодишься, — потерянно ответил я, отстраняясь. Вот уж спасибо за предложение! Вернулся к своим, стараясь не встречаться с ней взглядом. До самого острога шел, ни с кем не общаясь. Мысль о ребенке, который, возможно, мой, и которого я, скорее всего, никогда не увижу, сверлила мозг. Ну, это если у Агафьи никого не было.
Не выдержав, вечером я поделился случившимся с Фомичом.
— Дак ведь это, сударик да соколик, дело-то житейское! — авторитетно заявил он, пожевывая сухарь. — Баба если на сносях или с ребятенком малым, ей сразу же снисхождение! В тепле, на легкой работе, а то и вовсе могут оставить до самых родов. Вот они, бестии, и стараются, не отказываются обзавестись пузом-то! Умная баба твоя Агафья оказалась, хитрая! Аха-ха!
Тут я понял окончательно: ушлая баба меня просто провела. Сознательно пошла на это, чтобы получить «послабления». Теперь она останется в Тобольске, а если и поедет дальше, то уже не пешком, а с комфортом, на телеге. Стало обидно и тяжко — не за себя, а за ту прошлую жизнь, где мне так и не довелось стать отцом…
Спустя пару дней я смирился — что толку переживать? Только дал себе слово: когда выберусь, найду ее и ребенка. А пока — надо двигаться дальше. Путь лежал на юго-восток, вдоль широкого, полноводного Иртыша, через бесконечную Барабинскую степь.
Сибирское лето встретило нас неласково. Днем солнце жарило так, что воздух плавился над пыльной дорогой, а серая арестантская роба превращалась в парилку. Ночью же налетал холодный степной ветер. Вонючий деготь Фомича от мошки уже не спасал — к ней добавились тучи комаров и гнуса. Лица и руки снова распухли.
Особенно скверно приходилось каторжникам, скованным по рукам и ногам — ведь у них не было возможности даже отмахнуться от мошки по-человечески! Каждое утро мы надирали веток, достаточно длинных, чтобы, держа их в руках, скованных на уровне пояса, обмахивать лицо, но ладони и шея при этом оставалась беззащитны.
— Да как же тут люди вообще живут? Фомич, тут же никакого спасу нет от этого гнуса!
— Как-как… Личины лыковые носят, али грязью натираются. Слышал я, еще травки есть, что помогают, но их знать надо!