Клад
Шрифт:
Отлично. Вступаю в орден скупых рыцарей. Барон, Захар и Саша Пашков — первичная ячейка. Не вприкуску, не внакладку, а вприглядку. Так и пробегут оставшиеся денечки. В ожидании ночи, когда буду задраивать окна и садиться в кресло и лицезреть у ног клад… Куплю красного плюша, чтобы рассыпать на нем золото. Интересно, на сколько раз меня хватит? Ну, пусть до смерти. А там? Тоже как Захар? Наследникам? У меня, между прочим, дети есть. Странно, я еще ни разу о них не подумал, о законных наследниках…»
В сущности, однако, было не так уж странно. Дети после развода быстро «ушли». Будто Бог дал, Бог и взял. Но так об умерших когда-то говорили, а дети Александра Дмитриевича были живы, ухожены, современно одеты и оба краснощеки, что на окружающих производило хорошее впечатление, но самому Пашкову не нравилось. Чем-то плакатным отдавало, стандартно-благополучным, а такое раздражало всегда и особенно в собственных детях. Возможно, в ответ и они усвоили странное к отцу отношение. Встречались
После этой, кажется, встречи позвонила «бывшая супруга» — так она теперь всегда представлялась по телефону, хотя Саша отлично узнавал голос, и спросила:
— Повидался?
— Повидался.
— Ну и как?
— Нормально.
— Что, заело? Злишься. Ты бы радовался, что мы с мужем из них людей делаем.
— Я заметил.
— Не понравилось?
— Как сказать. Буду рад, если они окажутся сильнее меня в этой жизни.
— Будь уверен.
— Спасибо за… детей.
По неискоренимой привычке Александр Дмитриевич пытался найти свою вину и свою ответственность. Поиски тянулись в прошлое вплоть до душной летней ночи, когда, проснувшись, он почувствовал рядом ее круглое бедро, дотронулся до него горячей ладонью, и она, прервав тихое сонное дыхание, замерла сначала, а потом задышала неровно, порывисто, пока он не приник к ее груди, и она, устраиваясь удобнее, пробормотала: «Ну что тебе, что… И так жарко. Глупый какой…» А потом утром: «Совсем не соображаешь! Хоть бы дни помнил. Я же залететь могу запросто». И оказалось, залетела. Конечно, доброжелатели говорили: «С ума сошли, молодость погубите». Но теща встала стеной — не дам здоровье угробить! Наступили безрадостные дни, пока смирялись с неизбежным. Однако смирились и снова любили друг друга в ожидании. И был счастливый момент, когда он увидел ее улыбку в окне роддома, а потом наступили пеленки и все, что полагается, радости пополам с огорчениями, но в основном в колее, и колея приучала к привычности, пока не вторглись высшие, как он тогда думал, интересы и отодвинулись семейные на второй план, и пошло-поехало, а когда речь зашла о разводе, с самого начала подразумевалось, что дети уйдут с ней. На его права тоже никто не претендовал, детей не спрятали, не отлучили. Но, оказалось, юридически, на словах. А на деле «бывшая супруга» обид, которые он признавал и о которых не подозревал — а накопилось много, — ему не отпустила и должен был он за них не денежными переводами, алиментами расплачиваться, а чем-то большим, о чем и не подозревал, пока она не сказала:
— Дети теперь мои.
— Замечаю.
— Сам виноват.
Вот так и вышло, что Бог взял.
Ну что ж, пусть осматривают свысока пиджак и смеются над мороженым, над кладом-то не посмеются…
Саша тихо засмеялся, хихикнул, скрипнув пружинами, пружины ответили, болезненно уперлись в бока, полухмельные мысли нарушились, прервались, расползлись, уступая рассудку, и он подумал о себе презрительно: «Домечтался! Счеты свел. С кем?»
Александр Дмитриевич подтянулся на локтях, поправил подушку под головой, нашел положение, при котором пружины не давили в ребра, и замер, глядя в темный потолок.
«Ну почему ж мы так опустились, Господи! Человеческую суть утратили. Вот перебрал я всех — от собственного народа до родных детей — и ни с кем делиться не хочу. Неужели алчный такой? Зачем мне деньги? От жизни оборониться? Защитить себя, насколько смогу… Не для роскоши они мне нужны. Деньги для меня — щит, независимость, обеспеченность необходимым, и никто сегодня другого щита не знает. Но от этого-то не легче, душа-то выветривается… Или выветрилась уже? У меня выветрилась, точно. Ну, почитал Лаврентьева, подумал о высоком, о смысле, о том, как и за что умирать. Ну что мне Лаврентьев? Для тех людей иные маяки светили. За убеждения шли насмерть. А так ли? За убеждения Шумов должен был взорвать немцев, а себя сохранить, чтобы продолжать борьбу. А он не сохранил, хотя не мог не понимать, что дело под угрозу ставит
Ну, пошло… Будь ты проклята, самоедская натура! Прослойка… Из народа вышла, к власти не допустили. Но ты-то, прямо скажем, к власти не стремился. Тут уж совесть чиста. Вот перестройку объявили, и взвинтились многие, вскочили и ринулись, норовя прогресс обогнать, как Тарелкин. Не можем иначе. Или Америку, или себя, но непременно перегонять, до кровавых мозолей. Нет, игры не для меня, я на своем «феррари» с продавленными пружинами в гонке не участвую. Мне и в гараже хорошо. За скромность Господь и подбросил, видимо, кусочек сыру. Только не разевай рот, держись крепче за диван и обозревай без суеты весь этот огромно несущийся мир с его смехом и слезами. А себе улыбку оставь ироническую. Мировых проблем не решишь, зачем живешь — не узнаешь, смерть придет — не избежишь…»
Потолок чуть посветлел, подступила предрассветная дремота. Саша засыпал, не ведая, что смерть, которой не избежишь, уже в пути…
Свое первое и несомненное заключение о Пашкове — трус — Денисенко составил много лет назад в подвале, когда сказал своим амбалам:
— Дайте ему как следует.
И двинулся к выходу, оглядев растерянного Сашу, что-то бормотавшего в страхе перед расправой.
Расправу Валера считал заслуженной и справедливой. Она вполне укладывалась в рамки порядка, который его устраивал и который он представлял и оборонял. С точки зрения Денисенко, было вполне нормальным, что жалкий мужичок обсчитан на целый килограмм, какой еще с него толк? А Дуся людей кормит, в том числе и Валеру, и, следовательно, нуждается в защите. Зато от типов вроде Пашкова его просто тошнило, он кожей ощущал отвращение к ним, потому что сам был работягой порядка, а тот типичным его паразитом из тех чистоплюев, у которых всегда находится рука и дотянуться до верхушки им всегда легче, чем тем, на ком верхушка держится. И этот на Чурбанова выход нашел. Валеру выгнали, как провинившуюся собаку, а кинодраматург, дерьмо собачье, склепал дешевую байку с благородных подпольщиков и кучу денег загреб. Короче, по твердому убеждению Денисенко, в пашковской истории он оказался самой настоящей жертвой и имел полное право расквитаться сполна, как только появится возможность.
Но ему и не снилась такая возможность.
То, что предстояло сделать Валере и что он скромно назвал «операцией», должно было полностью изменить его жизнь, превратить из нынешней мизерной в ту настоящую, о которой всегда мечталось. Осуществление большого счастливо совпадало с радостью долгожданной расплаты. Думая об этом, Денисенко испытывал особое удовольствие. Гарантией, что «операция» пройдет успешно, а месть сладко, была несомненная для Валеры трусость Пашкова.
Началась «операция» незапланированной удачей.
Денисенко подошел к входной двери и увидел торчавший в замке с ночи ключ. Не нужно было ни звонить, ни ковыряться отмычкой, ни тем более взламывать дверь, хотя все необходимое на этот случай лежало в старом чемоданчике, что принес с собой Валера.
Он прикрыл пальцы носовым платком и осторожно взялся за ключ. Дверь отворилась без скрипа: недавно Александр Дмитриевич смазал петли подсолнечным маслом, чтобы не привлекать внимание соседей к визитам Дарьи. Валера переступил порог и оказался в прихожей. Теперь можно было начать с шутливого: «Не бережешься, хозяин!» Но хозяин не показывался. Валера прошел внутрь в некотором недоумении. Было не так уж рано, и он ожидал застать Пашкова бодрствующим. Между тем после ночных бдений Александр Дмитриевич крепко спал. Он спал так спокойно, чуть прихрапывая, что на секунду Валера испытал нечто вроде сочувствия. Но оно тут же сменилось злорадным сожалением. «Жаль, жить тебе мало осталось, сволочь, а то бы надолго запомнил это пробуждение».
Денисенко осмотрел квартиру, вышел на кухню, увидел пустую бутылку, покачал головой, будто подумал — «вот до чего пьянство доводит», потом бесшумно запер дверь изнутри, выдернул из розетки телефонный шнур и, поставив чемоданчик, присел в кресло напротив дивана. Было почти смешно — жертва смотрела последний сон. «Хватит дрыхнуть, гнида! «Операция» начинается».
Вслух он, однако, сказал то, что собирался еще в прихожей:
— Не бережешься, хозяин!
Пашков вздрогнул и открыл глаза.