Книга воспоминаний
Шрифт:
Однажды я обратил внимание, что на моем столе лежит булавка, обычная булавка; я понятия не имел, как она оказалась там, еще вчера ее не было, а сегодня была, поблескивала на темном дереве в углублении, образованном нашвырянными на стол учебниками и тетрадями, сверкала не ярко, так, чтобы можно было только заметить; трудно также сказать, почему я так оберегал ее в течение нескольких дней, почему так старался не сдвинуть ее, когда переворачивал страницы, искал что-нибудь на столе, писал, читал или бесцельно передвигал, выкладывал или убирал свои вещи; я также не исключал, что булавка исчезнет столь же неожиданно, как и появилась; но она была на столе и на следующий день; на столе горела уже лампа под красным абажуром, хотя за окном, как и в комнате, было еще не совсем темно; сестренка стояла в полумраке, и, выглядывая из света, отбрасываемого лампой, я скорее догадывался о ее присутствии в нагретой послеполуденным теплом комнате, точно так же и она, ослепленная светом и все еще полусонная, едва ли могла меня четко видеть; из кухни донеслось еще несколько глухих звуков, и все окончательно стихло; я знал, что
Поздней, обнаружив в себе настоящее, глубокое и поэтому труднообъяснимое увлечение, я собрал внушительную коллекцию разных булавок, сохраняя не только те, что попадались случайно под руку, но искал их, охотился за булавками, и поскольку это сделалось моей страстью, то мало того что искал, но, как это ни странно, постоянно находил их, хотя прежде, насколько я помню, никогда ни одна булавка не просилась мне в руки так вызывающе и настойчиво; теперь же я наталкивался на них в самых невероятных местах: они давали о себе знать слабым блеском или легким уколом, обнаруживаясь в подушках, в подкладке пальто, на улице, в обитом тканью подлокотнике кресла; я начал классифицировать их, открывая все новые их разновидности, а в качестве испытания колол себе новой булавкой кончик пальца и наблюдал, выступит ли кровь; булавок было уже целая коллекция, длинных и коротких, с головками круглыми, плоскими, из искрящегося перламутра, были ржавые, нержавеющие, латунные, с прямыми и копьевидными кончиками, которые и кололись по-разному; но в тот день у меня была лишь одна булавка, длинная, с обыкновенной круглой головкой, самая первая, оказавшаяся у меня на столе так загадочно, что я даже спросил о ней у отца, когда он однажды вечером случайно остановился перед моим столом, но отец склонился над столом с удивлением и некоторым недоумением, не понимая, чего я хочу; я показал ему, на что он, неосознанно раздраженным жестом отбросив назад свои длинные и прямые светлые волосы, вечно падавшие ему на глаза, неожиданно грубым тоном попросил избавить его от моих глупостей; именно эта булавка и стала основой моей будущей коллекции; я, без каких-то особых намерений, просто продемонстрировал ее сестренке, как будто эту булавку нужно было показывать всем и каждому, но стоило мне поднести ее к свету лампы, как она сделала тот самый первый шаг и приблизилась к булавке, что побудило меня к следующему, все еще лишенному какой-либо цели движению – я сполз со стула и с булавкой в руке скользнул под письменный стол.
Сегодня, когда эта исповедь вынуждает меня к тому, чтобы воспроизвести в памяти серию совершённых и навечно впечатавшихся в сознание движений, меня охватывает дрожь, пожалуй, еще более сильная, чем тогда.
Страх изначален и всемогущ, и сдается, что, будучи облечены в слова, те вещи, которые в наших надеждах кажутся преходящими, все же оказываются самой живой реальностью.
Тогда я дрожал мелкой дрожью, но дрожал все-таки не от страха, и в этом великая разница! то было не судорожное беспросветное чувство, которое я ощущаю теперь, а простое волнение, легкое, ясное, чистое, то волнение, которое мы испытываем, когда допускаем, чтобы части нашего тела действовали свободно и бесконтрольно, независимо от нашей воли, решений и коварных желаний; довольно долго ничего не происходило, под столом было тепло и темно, мне казалось, будто я сижу в поставленном на попа ящике, чей разверстый зев ожидал ее приближения, будто хотел ее поглотить.
Старый стол источал запах древесины, тот резкий запах, который мебель никогда окончательно не утрачивает, напоминая о своем происхождении, давая ощущение безопасности, защищенности и постоянства, а еще мне казалось, что я чувствую характерный бумажно-пыльный запах прокурорских кабинетов – этот списанный конторский стол когда-то стоял у отца на работе; она замерла на месте, но я знал, что она подойдет, потому что после первого жеста между нами всегда возникала некая напряженность, требующая продолжения и завершения, в этом и состояла игра; потом послышались ее неуклюже тяжелые шаги, она шла, как будто должна была не только тащить груз собственного тела, но еще и подталкивать его вперед.
Как паук, затаился я в коробе письменного стола, зажав ногтями головку булавки и направив ее крошечное острие к себе, когда перед глазами появилась ее длинная белая ночная рубашка; она брякнулась на колени, и лицо ее осветилось широчайшей ухмылкой; я мог бы сказать, что в этот момент во мне не было совершенно никаких чувств, но точно так же мог бы утверждать и обратное – что мгновение это было концентрацией всех возможных моих эмоций; она так быстро и так возбужденно поползла в мою сторону, к зеву письменного стола, как будто хотела наброситься на меня, но после нескольких движений замявшаяся под колени рубашка остановила ее, она потеряла равновесие, ударилась лбом о край стола и упала, стукнувшись головой об пол; я не пошевелился; по тайному уставу жестокости она должна была добраться до меня сама, без посторонней помощи.
Изобретательность ее была столь же непредсказуемой, как и память: она
Хотя острие булавки было всего в нескольких сантиметрах от блестящей поверхности ее глаза, она даже не моргнула, моя рука тоже не шевельнулась, я только почувствовал, как медленно приоткрылся мой рот, – собственно, я ничего не хотел, просто она была рядом, открытая, беззащитная, а где-то позади ее видимой части, возможно, скрывалась другая, живущая чувственной жизнью, трепетная, хлопающая ресницами, пугливая, и если бы, не дай бог, случилось, что она, пусть невольно, чуть-чуть подалась ко мне или рука моя чуть качнулась бы в ее сторону – но нечто предотвратило жуткую развязку, хотя это невидимое препятствие, стена, какая-то тень, словом, это нечто, казалось, было совершенно независимым от моих намерений, каким-то проявлением внешней, существующей вне меня силы, и вместе с тем, разумеется, было связано с моими намерениями, даже если об этих намерениях я не догадывался, настолько они были загадочными и тайными, с моим любопытством, которое всегда и во всем одерживало надо мной победу, но не теперь! а если бы это все же случилось! – наверное, и тогда я не мог бы себя упрекнуть, потому что неистребимая жажда проникнуть внутрь безразличной, на первый взгляд, внешней формы вещей и явлений, заставить это безразличие говорить и кровоточить, овладеть им, как я сделал это с губами Кристиана, а впоследствии и с другими желанными мне губами, эта жажда всякий раз делала меня безвольным инструментом этой странной силы; но ужасная развязка все же не наступила, и я даже не знаю, не было ли еще более ужасным то, что произошло или могло произойти вместо нее.
Ибо как только этот застывший момент отчаяния миновал, ее тело осело на пятки, увеличившаяся дистанция между нами подействовала на меня отрезвляюще, и булавка, которую я все еще сжимал в ногтях, стала не более чем свидетельством моей невообразимой безмозглости, ерундой, о которой можно, пожав плечами, забыть, то, что могло произойти, все же не произошло, мне пришлось закрыть рот, пришлось снова услышать свое по-идиотски взволнованное дыхание, что разожгло во мне злость, злость пошлую, примитивную и потому целиком мою, вот, опять я ее упустил, опять остался наедине с собой, но все же я потянулся за удаляющейся сестренкой и коротким движением ткнул булавкой в ее оголившееся бедро.
И опять ничего не случалось; она отшатнулась, но не проронила ни звука; казалось, если мгновением раньше мы были где-то высоко-высоко, то теперь низвергались в какую-то пропасть, у нее пресеклось дыхание, но, видимо, не от боли, ночная рубашка задралась до пояса, и между раздвинутыми бедрами моему взгляду открылось отверстие в ее теле, приоткрытая темная щель, обрамленная двумя раскрасневшимися упругими холмиками, и булавка нацелилась теперь туда, остановить ее я не мог, но она не кольнула и даже не затронула кожу, а просто проникла в отверстие.
Потом я еще раз вонзил ее в ляжку.
Не легонько, как в первый раз, а сильно и глубоко; она взвизгнула, ухмылка исчезла с ее лица, и еще до того, как она бросилась на меня, я успел заметить ищущий спасения взгляд, как будто от физической боли с ее глаз спала невидимая пелена.
Сомнений не было, висевшее на вешалке темное пальто могло означать только одно: у нас гость, причем гость необычный, потому что пальто было строгим и мрачным, ничуть не похожим на те, которые обычно висели на этой вешалке, настолько бедным и потертым, что я даже не испытал желания сделать то, что я делал почти всегда, оставшись в прихожей наедине с чужими пальто, – пошмонать по карманам и, обнаружив завалявшуюся в них мелочь, затаиться, прижавшись к стене и выжидая момента, когда можно будет украсть несколько филлеров или форинтов.