Книга воспоминаний
Шрифт:
На сей раз никаких незнакомых звуков, никаких голосов я не слышал, все было как обычно; поэтому я открыл дверь и, не успев толком осознать даже собственное изумление, сделал несколько шагов к кровати.
У кровати, держа руку моей матери, стоял на коленях незнакомый мужчина и, припав лицом к этой утопающей в толстом одеяле руке, плакал; плечи и спина его содрогались, он целовал руку матери, а та свободной рукой гладила его голову, запустив пальцы в почти совершенно седые, коротко стриженные волосы незнакомца, как будто желая за волосы, утешающим жестом, мягко подтянуть к себе его голову.
Я увидел это, войдя в комнату, а когда сделал несколько шагов к кровати, мужчина оторвал голову от материной руки, не слишком быстро, в то время как мать резко отпустила его волосы и, слегка приподнявшись на подушках, бросила взгляд на меня.
«Выйди, пожалуйста!»
«Заходи!»
Они сказали это синхронно, мать – прерывающимся голосом, одновременно запахивая на груди вырез мягкой белой ночной рубашки, а мужчина – приветливо, словно и правда обрадовался
Комната была залита ярким послеполуденным солнцем, проникая через задернутые тюлевые занавески, еще по-зимнему строгий свет рисовал на безжизненно сверкающем полу затейливые узоры; за окном шумели водосточные трубы, по которым с бульканьем, хлюпаньем стекала тающая на крыше снежная жижа; сноп света не освещал их, достигая лишь до изножья кровати, где лежал небольшой, неловко перевязанный шпагатом пакет из коричневой бумаги, который тоже, видимо, принадлежал незнакомцу; отирая слезы, он выпрямился, потом, улыбаясь, поднялся, и в этой неожиданной смене настроений почувствовалась и какая-то беззастенчивость, и несомненная сила; одежда его выглядела так же странно, как и пальто на вешалке, на нем был светлый, слегка полинялый летний полотняный костюм, он был очень высок, лицо – бледное и красивое, костюм и белая рубашка – мятые.
«Не узнал меня?»
На лбу незнакомца было заметно красное пятно, в одном глазу еще блестели слезы.
«Нет».
«Как же ты не узнал? Неужели забыл? Как ты мог так быстро забыть!»
Какое-то до сих пор не известное мне волнение сделало голос матери сухим и сдавленным, хотя чувствовалось, что она пытается взять себя в руки; тем не менее голос звучал неестественно, как будто ей полагалось играть роль моей матери, разыгрывать, что она обращается к своему сыну, как будто ей нужно было сейчас справиться вовсе не с радостью и растроганностью по поводу появления наверняка неожиданного для нее гостя, а скорее с какой-то невероятной внутренней дрожью, с каким-то страхом, причины которых были мне неизвестны; глаза ее оставались сухими, без слез, лицо изменилось, что поразило меня намного больше, чем их интимная близость или тот факт, что я не узнал мужчину; на кровати передо мной сидела красивая рыжеволосая женщина с зардевшимися щеками, слегка дрожавшая, душившая себя завязками ночной рубашки, которые она нервно стягивала у горла пальцами, женщина, пытавшаяся что-то скрыть от меня, однако ее прекрасные сузившиеся мечущиеся глаза все же выдавали ее, в этой мучительной и предательской ситуации она была беззащитна; я разоблачил ее.
«Как-никак пять лет!» – сказал незнакомец и легко рассмеялся; приятным был не только его голос, но и манера смеяться, похоже было, что он имел склонность смеяться и над самим собой, свободно играть со своими чувствами; неторопливыми уверенными шагами он двинулся ко мне, и от этого действительно стал знакомым, я узнал походку, этот смех, распахнутость голубых глаз и, наверное, главное – успокаивающее доверие, которое я ощутил к нему.
«Пять лет – срок немалый!» – сказал он и обнял меня, все так же смеясь, но смех этот был обращен все же не ко мне.
«Ты, наверное, помнишь, мы рассказывали тебе, что он за границей? Ну, помнишь?»
Мое лицо коснулось его груди, тело его было жестким, костлявым, худым, и поскольку я машинально закрыл глаза, то многое смог почувствовать в этом теле; но полностью отдаться объятию я не мог, с одной стороны, потому, что нервозность матери передалась и мне, а с другой, потому, что доверие, вызванное его походкой, непринужденностью, его телом, казалось мне слишком знакомым и слишком сильным, и именно эта чрезмерная открытость ощущений побуждала меня к сдержанности.
«Теперь уже можно не врать. Я был в тюрьме».
«Я придумала эту историю, потому что тогда мы ничего толком не могли тебе объяснять».
«Да, да, в тюрьме».
«Не бойся, он не крал и не грабил!»
«Я все тебе объясню. Почему бы не рассказать и ему?»
«Если считаешь нужным».
Он не ответил и, как бы медленно оторвавшись от матери, обратил все внимание на меня; крепко взяв меня за плечи, он слегка отодвинул меня от себя, окинул внимательным взором, буквально пожирая глазами, и от зрелища, то есть от меня, он повеселел, более того, его улыбка превратилась в смех, в смех, который был предназначен уже только мне, означал, что он остался доволен мной; он встряхнул меня, похлопал по плечам, с громким чмоканьем расцеловал в обе щеки, потом, как человек, который не может налюбоваться мной, поцеловал меня в третий раз, и перед этим эмоциональным порывом я уже не устоял, я уже знал, кто он, знал доподлинно, потому что его агрессивная близость взломала во мне тяжелые замки и внезапно, неожиданно, вдруг заставила все вспомнить, и вот он уже был здесь, рядом со мною, целовал меня, крепко сжимал в объятиях; открыл замки, о которых я вроде бы даже не подозревал, ведь он в свое время исчез, мы больше не вспоминали его, он больше не существовал, растворился, и в конце концов я забыл даже то, что в моей памяти был маленький темный уголок, который несмотря ни на что хранил ощущение его близости, его взгляд, походку, тембр голоса, его прикосновения; и вот он был здесь, одновременно как воспоминание и реальность, и я, пусть неловко, потому что неловкость эта вызвана была как раз волнением, в ответ на третий его поцелуй тоже коснулся губами его щеки, но он снова прижал меня, почти грубо, к своей груди
«Пожалуйста, отвернитесь, я встану».
ПОТЕРЯ И ОБРЕТЕНИЕ СОЗНАНИЯ
Когда, валяясь на глыбах хайлигендаммской дамбы, я пришел наконец в себя и уже понимал, где я и в каком состоянии нахожусь, то все же, должен сказать, это было не более чем некое ощущение чистого, от всего на свете свободного бытия, ибо в сознании напрочь отсутствовали порывы инстинктов и привычных автоматизмов, которые, обращаясь к нашему опыту и желаниям, беспрестанно транслируют нам звуки и образы, создавая тем самым постоянный и бесконечный поток видений и воспоминаний, делая наше существование в какой-то мере осмысленным и целесообразным, позволяя определять свое место в мире и устанавливать связи между нами самими и окружающими, или даже отказываться от них, что тоже является своего рода формой связи; в этой первой и, по-видимому, очень короткой фазе моего возвращения я не чувствовал, что мне чего-либо не хватает, не чувствовал хотя бы уже потому, что всякую пустоту, которую можно было бы воспринять как нехватку чего-то, заполняло именно это ощущение неосмысленного и бесцельного бытия; острые скользкие камни давали мне ощущение тела, а кожей я чувствовал, как поглаживает меня вода, то есть в любом случае я, наверное, имел представление о камнях и теле, о воде и коже, но все эти сами по себе разрозненные представления никак не увязывались с той реальной ситуацией, которую в здравом уме я бы должен был оценить как превратную и опасную, и больше того, нетерпимую, но именно в силу того, что я ощущал это чувственное впечатление как никогда сильно, а это, в свой черед, означало, что мое сознание уже нацелилось на привычный путь сравнений и воспоминаний, чего мне ничуть не хотелось, все то, что могло еще предложить мне сознание, было мне не нужно, потому что те малые, не связанные одно с другим ощущения воды, кожи, камней и тела, что оно уже донесло до меня, указывали на некое неуловимое целое, на какую-то абсолютную первозданную полноту, которой, во сне или наяву, мы так тщетно взыскуем; в этом смысле то, что минуло, – полная бесчувственность забытья, казалось более сильным чувственным наслаждением, чем ощутимость реальных вещей; и если в этот момент во мне было какое-то целенаправленное желание, то это было стремление отнюдь не к ясному разуму, а напротив – к тому забытью, упасть снова в обморок и больше не приходить в себя! и, наверное, именно это было первой так называемой мыслью, мелькнувшей в моем мозгу, когда я немного пришел в себя, то есть мой мозг сопоставил это состояние (когда мы уже «кое-что ощущаем») не с тем, в котором я находился перед потерей сознания, а как раз с бессознательным состоянием, потому что мое желание вернуться в него было столь велико, что память рефлекторно хотела уже погрузиться в забвение, то есть вспомнить о том, о чем не осталось воспоминаний, погрузиться в ничто, в состояние, о котором органы чувств не оставили никаких ощутимых свидетельств, когда сознание было расслаблено, ему нечего было фиксировать, не к чему прилепиться, и поэтому мне показалось, что, придя в сознание, обретя вновь память и способность мыслить, я утратил рай, лишился некоего блаженства, отдельные моменты которого я все еще ощущал, но как целое оно уже скрылось, оставив после себя лишь воспоминание и какие-то удаляющиеся разрозненные фрагменты, а также ту мысль, что никогда и нигде я не был, да и не буду так счастлив, как здесь и теперь.
Я также знал, что первым, что я уловил как нечто посюстороннее и различимое, было не ощущение влаги, кожи, камней и тела, а некий голос.
Тот совершенно необычайный голос.
Но когда я лежал на камнях, теперь уже обретя не слишком обрадовавшую меня способность вспоминать и мыслить, я стал думать совсем не о том, как мне выйти из этого крайне опасного для меня положения, не взвешивал шансы на спасение, что было бы более чем своевременно, потому что я ощущал, как меня захлестывали волны, периодически окатывая ледяной водой; но мысль, что я могу захлебнуться, даже не приходила мне в голову – я жаждал еще раз услышать тот странный мощный, но при этом далекий голос, вновь растянуться, легко и дурманно покачиваясь в объятиях ощущения, возникшего, когда этот голос из какой-то неимоверной дали, сквозь грохот и завывание шторма, словно подал мне некий чрезвычайный знак, сообщил мне о том, что я жив.
О том, что со мною случилось, я не знаю и по сей день; позднее, уже в гостинице, я с изумлением разглядывал в зеркале свое разбитое окровавленное лицо; я не знаю даже, как долго я там лежал, ибо сколько я ни старался, я не мог вспомнить, что же произошло в последний момент перед потерей сознания, а тот факт, что в отель я вернулся в половине третьего, уже на рассвете, сам по себе почти ничего не значил, поздний час, более ничего, большую стеклянную дверь отеля открыл заспанный швейцар, который даже не заметил моего состояния; в холле горела лишь одна небольшая лампа, часы на стене показывали половину третьего, в этом не было никаких сомнений, однако соотнести это время было не с чем, я не был ни в чем уверен, но, по всей вероятности, меня подхватила тяжелая, возможно, многометровая волна, мне приятно представить себе, как она мчит меня на своей спине, и, видимо, уже в тот момент я потерял сознание и не почувствовал, как она, будто какой-то ненужный предмет, швырнула меня на камни, – и где уж тогда был тот ранний вечерний час, когда я прибыл в гостиницу, тот последний отрезок времени, о котором, несмотря на испытанное тогда волнение, я с уверенностью могу что-то сказать!