Князь мира
Шрифт:
*****
И отчего это так, сам шут не разберется!
Зло, глядишь, ин час лежит прямо перед тобой на дороге!
– зло словно булыжник, которым голову черту проломишь, а добро рядом с ним только с крошинку - и воробья не накормишь!
Виной всему деньги, конешно!
Вот хотя бы тот же блаженный мужичишка Иван Недотяпа, который, как мы уже не раз говорили, даже попал во святые!
Ведь уж и в самом деле никто слова не скажет: святой!
Не Михайле Бачуре чета, хотя с виду вроде как одной они масти, но это только обман на зрение, потому что Недотяпа действительно безо всякой подмески блаженный, а Михайла хоть и прозывался Святой, - но теперь-то уж очень заметно, что был он все же с жулинкой!
Вот
Однако что же из этой Недотяпиной святости получилось для простого народа, для его односеленцев, Рысачихиных мужиков?..
Чему он барыню такой добротой и незлобивостью своей надоумил?..
Дорого вышел народу этот оброк!
Ему-то, может, как блаженному, был прямой резон, потому что уж встал на такую дорогу, а другим получилась… седьмая беда, с которой смерть вместе под ручку ходила…
Вот как дальше все дело сложилось…
*****
На другое утро того памятного дня, в который приносил Недотяпа в первый раз Рысачихин оброк, Никита Мироныч долго прождал, когда его к себе барыня кликнет…
Как раз в это же время примерно, должно быть, были у барыни опять недавно сваты, прокараводились чуть не неделю, улещая и ублажая ее разными тонкостями и разговорами о скучности одинокой жизни с серыми мужиками, как с бельмами на глазу, с брюхатыми бабами и драными девками, не имея в такой глуши никакого удовольствия и развлеченья, но откатились все же ни с чем, а Рысачиха после них три дня сподряд не вставала с постели, лежала в припарках на голове и у сердца, - по всему, теперь барыне не до оброков, но Никита Мироныч после посещения Недотяпы места не находил от нетерпенья…
– Уж не пойти ли, Лукерья, мне самому?
– не раз он обращался к жене с разговором, у которой от слез с утра глаза набухли и губы раздулись.
– Ужли бельмы еще не продрала?..
– Что ты, Мироныч, как же можно без зова?
– опасливо уговаривала Лукерья.
– Вдруг разлютеет после сватов да тоже отпорет?!
И хоть Никита Мироныч ни разу еще не пробовал Рысачихиной порки, вообще будучи спокон века в барской милости по непонятной для него самого причине, если не считать майорских шлепков, но зато хорошо на других разглядел, какие рубцы на всем теле остаются после конюшни и на что бывают люди похожи даже после первой беды, за которую у Рысачихи полагалось всего двадцать пять палок!
– Да-а!
– тянул в ответ Лукерье Никита Мироныч.
– Оно конешно, над нами не каплет, а нетерпень, досада это, Лукерья!
– И я понимаю, да вот, говорю, обожди! Как бы чего не было хуже: сваты-то эти, говорят, замуторили ее, уходили!
– Нигрень в голове! Нигрень, говорила душа Аленушка, - сказал, махнувши рукой, Никита Мироныч, не понимая мудреного слова и сам не мучаясь никогда головой; не раз он заглянул в запушенные первым снежком тусклые окна, за которыми, как исчезнувшие Недотяпины золотые, блестели на веселом солнце снежные искры на еще не проторенной дороге к барской усадьбе, будто их на нее второпях или ради блаженной шутки, уходя вчера от старосты, нарочно Недотяпа рассыпал; не раз выбегал на крыльцо и, приставивши к уху трубочкой руку, прислушивался жадно, как звонко по первому морозцу заходились лаем молодые собаки, учуявши носом на нежном ветру теплый душок заячьей шкурки, смешанный с пропотелым кислым запахом всю ночь пролежавшей в ближнем овраге волчицы, изредка еще за липовой аллеей, ведущей от главного дома к конюшням и псарне, повиснет, как на ниточке, тонкий девичий крик, придушенный рукавом, видно, что кому-то Рысачихина ключница уже выдрала косу, но все это было слишком привычно для слуха, видно по всему, что барыня еще не выходила и не наводила порядка, иначе в такую пору кто-нибудь уж подал бы Никите Миронычу голос с конюшен, Никита Мироныч только сплевывал через зубы равнодушно на снег и с беспокойством возвращался в избу, не зная, за что бы приняться…
Но чудные происшествия накануне этого дня не давали Никите Миронычу никакого покоя,
– Да что ее, в самом-то деле, гвоздями, что ли, к перине прибили?
– наконец совсем заждался Никита Мироныч, когда стрелки на часах рядышком сложили тонкие усики и уставились кверху, гири на медной цепочке ботнулись о пол, а в середке часов вдруг зашипело, заворочалось, как в змеиной осоке под ветром.
– Растуды ее так со сватами-то ее вместе, провалиться бы им в полынью по дороге!
– Что ты, Микита!
– обомлела Лукерья, редко слыша такие слова от мужа не только про барыню или про гостей каких-нибудь ее, про собак-то Никита Мироныч всегда говорил, словно их в это время гладил по шерстке.
– А пусть хоть раз и старосту тоже отпорет!
– Батюшка, Микита Мироныч!
– Молчи, Лукерья, пойду!
Хорошо знала Лукерья, что нет у нее слов, которыми она могла бы отговорить мужа от такого решенья, если уж на что мужик напрямил, так не своротишь, отерла она глаза подолом передника и перекрестила ему сапоги…
– Прости, Лукерьюшка!
– бросил ей Никита Мироныч, обернувшись на образ с порога.
– Вот уж сделай милость, скажи, какие, Лукерья, попали нетерпеливые, непокойные, прости их осподи, деньги!
– Неправильные! Неправильные деньги, Микита Мироныч!
– схватилась Лукерья за глаза.
Но Никита Мироныч ничего не ответил, прогремел только сапогами с кованой подошвой по сеням… Припала Лукерья к окошку и долго не могла оторваться от светлой дырки, которую продула в окне, следя, как шагает важно через все село ее Мироныч по пухлому, еще не осевшему снегу, вытянулась улица перед глазами кверху горбом вплоть до барского дома, и у каждой избы перед окном постлана чистая, без единого пятнышка скатерть, белыми полотенцами, как бы с вышитыми красным зимним лучом петухами, как черные киоты, у каждой избенки убраны окна, и еще убоже и нелюдимей кажется село Скудилище в такой убеленности и чистоте, занарошку и словно ради праздного барского посмешища разве проковыляет через улицу к соседям тулупная тень, какая-нибудь старуха или баба на плече пройдет с коромыслом, и журавель на минуту проснется и клюнет глубоко в колодец, задравши над Скудилищем хвост, на котором привязан для перевеса камень в тряпке или чурак. Не раз перекрестилась Лукерья истово, поглаживая младшую дочку, уткнувшую ей в коленки головку, и тяжело вздохнула, отойдя от окна, когда Никита Мироныч совсем уж потонул шапкой за котловину, из которой торчат пиками балясины усадебной огородки и дальше зеленеет пологая железная крыша, с которой уж стаял на припеке первый снег - не жилец на этом свете!
– Спаси, осподи, сохрани и помилуй!
– И с каждым словом гулко тыкала полным крестом в лоб, в пуп и в оба плеча.
Не сразу приняла барыня Никиту Мироныча…
Пока-то показалась в людской постельная девка душа Аленушка, пока-то Никита Мироныч обломал ее оповеститься - зимнее солнце успело обежать по околице село Скудилище и катилось уже не спеша по высокой крыше каретной, по которой с князька на князек, держа зубами друг дружку за взметенные кверху хвосты, мчались резные коньки, как живые.
– Сделай такую милость, душа Аленушка!
– не выдержал Никита Мироныч и поклонился краснощекой Аленке.
– Оповестись, ради бога!
– Да что ты кланяешься мне, Микита Мироныч, - облилась девушка краской, как от обиды, - или ты барыниных порядков не знаешь?.. Чужую косу, видно, не жалко!
– Да уж знаю: бьют - не беги, не зовут - не ходи! Изучил в полности! Только, душа Аленушка, на этот раз дело такое… самой барыне, может, очень приятственно будет!
– Ну-у!
– обрадованно изумилась Аленка, редко видя свою барыню в духах.
– А я думала… ты, Микита Мироныч, по случаю больше конюшни!