Когда наступит тьма
Шрифт:
– Посмотрите, пожалуйста.
В руке, обтянутой перчаткой, один из ассистентов держал три гильзы от патрона, которые протягивал ему.
– Что такое?
– Это боеприпасы старого образца.
– Насколько старого?
– Тридцатилетней давности.
– Ты думаешь, как было дело?
– Водитель опустил стекло, и кто-то один раз выстрелил в него в упор, потом заглянул в салон и употребил все оставшиеся в магазине патроны для устранения двух жертв на заднем сиденье.
– Значит, действовали очень хладнокровно?
– Да. Профессионалы. Возможно, балканцы.
– Балканцы?
–
– В лаборатории разберутся.
– Готов поспорить на свои усы, что стреляли из «црвены-заставы» модели шестидесятых.
– У тебя и усов-то никогда не было, – заметил его товарищ, наклоняясь к водителю и разглядывая его.
Тот сидел неподвижно на своем месте, с напоминающей слезу пулей в левом глазу. Которой его наградили, чтобы он не скандалил и не путался под ногами, пока убийца сводит счеты с сидящими на заднем сиденье. Ведь каким нужно быть… Господи, что за… Тут он почувствовал, как ужасно воняет блевотина, украшавшая дверь водителя с наружной стороны, да и штаны, наверное, я тоже испачкал.
Отойдя от машины, он расправил плечи и полной грудью вдохнул свежий воздух, не отравленный блевотиной и смертью.
– Нужно тщательно осмотреть всю округу. От светофора по дороге вверх и вниз. И по краям. Отпечатки пальцев пешеходов на кнопке. Если у него были сообщники, они, несомненно, оставили какие-то улики. И скажите этим гребаным свидетелям, чтобы сидели смирно, а то еще затопчут вещественные доказательства. Да, сейчас ими займусь. А этот тип куда полез? Вы что, дорогу не перекрыли?
До той ночи, пока Ж. Г. не превратили в фарш в обществе до сих пор не опознанной дамы, он был человеком очень любезным, в жизни которого важную роль играли хорошие связи, чему способствовало неисчерпаемое фамильное состояние.
– Как ты догадалась, что мне понравится автопортрет Сары Волтес-Эпштейн?
– Мог, наверное, и не понравиться. Но это замечательный рисунок.
– И почему ты решила порекомендовать мне Семпау?
– Мы с ним друзья, он давно хотел с тобой познакомиться, да и я тоже…
Ж. Г. ждал, не заведет ли она разговор о комиссионных, но Нина с милым смущением указала рукой куда-то в направлении верхнего этажа и едва слышно пробормотала, мне бы доставило величайшее удовольствие видеть…
– Все, что хочешь. Я в твоем распоряжении. – Он призадумался на несколько секунд. – Я покажу тебе свое последнее приобретение, – сказал он, потирая висок, который ему должны были продырявить через пару часов, как будто его уже заранее что-то жгло.
– А что это? – с любопытством спросила Нина.
– Шагал.
Она промолчала. Ж. Г. не знал, оттого ли, что она совершенно этим не интересуется и просто ищет повода закрутить с ним роман, или же оттого, что ей неловко признаться в своем невежестве касательно Шагала.
Он пропустил ее вперед, и они стали подниматься по лестнице, ведущей на второй этаж. Тут он, не удержавшись, отметил про себя, что при ходьбе ее бедра плавно покачиваются из стороны в сторону. Наверху он обогнал ее, чтобы первым подойти к двери. Ввел пароль, чтобы отключить сигнализацию, открыл дверь, и свет во всем огромном зале зажегся сам. Стены без окон и множество перегородок, не доходящих до потолка в центре
– Невероятно, – выдохнула Нина, не в силах сдвинуться с места от изумления.
– Проходи, не стесняйся.
Когда они вошли в зал, он остановил ее возле двух работ – рисунка и картины маслом; только они одни не висели на стенах и не стояли возле них, а покоились на подставках, как будто все еще были представлены на аукционе. Справа – автопортрет Сары Волтес-Эпштейн. Ж. Г. указал на него и, чуть наклонив голову, сказал Нине: «Этим я обязан тебе». И тут остановился перед второй картиной. Бородатый мужчина с мешком на плечах, с палкой в свободной руке; но вместо того, чтобы идти по заснеженной улице, он летел над заледеневшими крышами морозного Витебска. Они молча любовались этим чудом. Через несколько минут Нина обернулась к Ж. Г., но тут же снова повернула голову, в смущении, потому что нечаянно увидела, что в глазах его сияли две слезы, еще не успевшие пролиться. Ж. Г. плакал перед полотном; плакал перед чудом. В тишине в жилы обоих проник обжигающий холод снежных витебских равнин. Ему понравилось, что Нина молчит, позволяя картине увлечь ее за собой. Такой подход настолько его растрогал, что в каком-то приступе нежности он положил ей руку на плечо, чтобы составить ей компанию на этом пути.
Так они ходили больше часа, глядя на Мунка, Вермеера, Уржеля[49], Хоппера, Мира[50] и многих, многих других, не столь известных, но дивных, и в какое-то мгновение он понял, что страшится, а может быть, и желает, чтобы эта женщина, такая привлекательная, почувствовала, что у нее кружится голова, она задыхается, сражена таким количеством прекрасного, развешенного по стенам. Он уже ценил ее гораздо больше, чем ожидал. И снова Жоаким Мир, потом Коро[51] и Hortus Conclusus[52] Марка Молинса[53].
Почувствовав, что у нее устали ноги, Нина присела на одну из скамеек, расставленных в стратегически важных местах; и поморщилась, как будто у нее немного кружилась голова.
– Как можно иметь столько…
– Что ж… Нужно всего лишь посвятить этому жизнь и все состояние. Но поверь, для меня это счастье.
– Все это гораздо поразительнее, чем я думала.
– А что ты себе представляла?
– Картины. Музей. Зевающего смотрителя. Незнакомые картины, которые ничего тебе не говорят… Очень тоскливое зрелище.
– А на самом деле?
– Красота, назвать которую я не умею. Прочная, неоспоримая красота. – Она помотала головой. – Прости, пожалуйста, но мне хочется плакать.
– Поплачь, если хочешь. Это твое святое право. – Он указал на стены. – Они прекрасно тебя поймут.
– Как же я тебе завидую, – сказала она.
И они некоторое время помолчали, как будто в ожидании чего-то, как будто нарочно хотели отсрочить грядущую смерть.
– А что ты будешь выставлять в Цюрихе?
– Тридцать пять картин. Нет, в конце концов их будет тридцать семь.