Коль пойду в сады али в винограды
Шрифт:
Всякий выпьет хмельного.
И весельем возгоря,
Будем славить вновь царя,
Полубога корабельного!
Камер-юнкер Монс сказал за царским столом на ассамблее, что песенку сложил сам. В награду был Хозяином пьяно обслюнявлен, щетинистыми усами царскими исколот и «крепиша»[5]из царского орленого кубка испил. Петр Алексеевич, попыхивая кнастером, хвалил немцев, говорил, что
— Сердешный друг Катеринушка! Награди поцалуем молодчика! Потрафил, право. Виват!
По правде сказать, барабан и флейта звучали старому капитан-бомбардиру слаще гармонии сфер.
Отец Отечества ростом велик, а комнаты низки. Мелковаты были и ближние люди.
— Виллим Иванович, о, такой истинно ученый mein Kavalier и mein Versmacher[6]… — томно молвила царица. Сладко обожгла поцелуем и взором: старик не узнает нашей тайны.
И табак Монса был приятный, с канупером и мятою, женственный табак, — не моряцкий кнастер мужа.
Только прошу любовь сотворити,
Пожалуй, послушай, не изволь томити!
А старик недужен, и ей скушно. И все в разъездах, то баталии, то государские визиты в заграницы, то крепости смотреть мчится по разбитым дорогам в кибитке, верфи, корабли, а то еще заводы, хозяйство. Мартышкой ей забавляться присланной, попугаями, карлами? Она же почти вдвое моложе Хозяина и едва старше Виллима Ивановича.
Дети в младенчестве померли, шестеро ушли к Богу в рай, и пасынка, злость авессаломскую[7], едва избыли. Две старшие остались дочери, и пора выдавать замуж — за голштейнского герцога старшую, за французского королевича младшую. А кто престолу наследник? Пасынка ненавистного малец. Вот бы ей, Катерине, венчанной царицей стать, и дочки бы укрепились во власти. А то неверно все, двадцать лет нет покою, а все применяйся к старику, его миньонам и господам Сенату. Отрада одна — камер-юнкер Монс.
Так до недр ея он добрался, вознесся и ею повелевал.
Волшебные перстни пособляли Виллиму Ивановичу, особливо кольцо медное. Но для каких надобностей он искал, несытое сердце, некоторой травы, коя растет на малой горе, красноголовой, с белыми пятнами, и другой, с синими пятнами, коя растет на песку?..
…Над Питерсбурхом в феврале сшиблись лютый Борей с теплым Зефиром. На Адмиралтейском дворе плясали на цепях корабли.
Вихрем разбило окно в кабинете милостивца. Бурными слезами Натуры залило всю коррешпонденцию. Захрустела битая слюда под прыткими ногами слуг; в печи-голландке с узорными синими кафлями заплясал жаркий огонь. Книги, альбумы, атласы, письма, челобитные, записочки разложены сушиться.
Егор Столетов тут же в кабинет вкрался, за бумагами.
— Зачем ты здесь? — спросила его Матрена Балкша.
— Мое дело канцелярское! — ответствовал с дерзостью.
Сестрица Виллима Ивановича Матрена-Модеста забранилась в гневе:
— Ванька Балакирев — шут гороховый, приятель твой, и ты, Versmacher, виршеплет негодный, того же разбору. Прихлебатели, токмо именем братца моего шалите, в обман вводите добрых людей! Беду накличете на наше семейство!
Была прежде знатной красоткой, да стала стара и сварлива. Дачи у просителей и сама брала, да ей мало давали, больше припасами да рухлядью.
— Я вам не шут, я пиита. Меня Аполлон в темечко облобызал, Музы зыбку качали, —
Балкша, призвав сыновей, отправилась к брату.
— Гони Егорку со двора, Виллим, любезный братец!
— Гони его, брось его, опасен будь от его затей! — вторили младые братья Балки, Петр и Павел. — Какие твои письма он читает? Тебе от него кабы не пропасть!
Давно приметили Балкша с сынами, что Егорка списывает с важных писем копии.
Виллим Иванович, красавец, сидел покойно в широком штофном кресле — вместо подручей резаны львиные лапы. Слезами родных не тронулся, отвечал с надмением:
— Виселиц много! Коли выкинет пакость, подведу под петлю Егорку!
Ростепель сырая, со Мьи-реки кошачьи вопли чаек.
За дверьми шут чутким ухом внимал семейному разговору.
Приятелю спешно, не без ехидства довел подслушанное. Не особливо дорожит наш милостивец тобой, Егор Михайлович!
— Тю, да Монс допреж меня на виселицу попадет! — со злобой отвечал Столетов. — А ты, камрад-хунцват[8], всюду бродишь, горохом трещишь, ботало коровье!
И с Балакиревым с досады разбранился Егорушка.
А нашел в кабинете письмецо такое важное, сильненькое письмецо, про снадобье из двух травок — красноголовой, с белыми пятнами, и другой, с пятнами синими. Немецкой грамотой писано, рука самого Виллима Ивановича, известной особе адресовано.
А кто экстракты[9] важных бумаг, касаемых до ея милости государыни Катерины пишет, а милостивец опосля той докладует? Кто ведет дела в обширной канцелярии: то неотложно, то важно, а то погодит, а сие прошение вовсе оставить без ходу? Кто попечитель многим тайным хлопотам, с прямыми выгодами для милостивца и для себя не без интересу, конечно? Не токмо же амурными виршами шалит — не за то одно ценят и при себе держат и в домашность допустили. И ключи от кабинета отданы ему, Егорушке.
Однако и противу благодетеля надобно приберечь за пазухой камень. Не то враз сожрут и косточки выплюнут. Такое время и такая фамилия!
Рабьей преданности к милостивцу отнюдь не имел: у русского дворянина на немцев зуб.
Доноса же Столетов никак делать не хотел. И так на чертовом колесе Фортуны то возносишься до звезд, то висишь вниз головою, как дурак или предатель. А о здравии и спасении государя Петра Алексеевича пущай митрополит с долгогривыми монахами и попами молятся, жизнь царева в руце Божией. Дела росска императора славны и громки, лавровый венец позлащен славою, а под лаврами — малые рожки, супругой наставленные. И старшая сестрица Виллима Ивановича, Анна, с которой прежде государь жил, тоже увенчала царственное чело позорными рожками. Сам же царь немцев навел на Русь, сам уязвлен неблагодарными и злонравными посреди домашности.
Люди подлого звания грелись в кабаке с шутом Балакиревым — язык зол, око завистное — и потом судачили, неподобное несли: живет-де у Монса в секретарях Егорка и все за ним записывает, аркан немцу на шею накинул и сильненькое письмо унес, с рецептом зелья, дабы Кота опоить маун-травой, дабы Кот бешеной присмирел до самыя смерти, а мыши бы в пляс пошли.
— Такое письмо сильненькое, что рта разинуть боязно! Ни про кого другого, про самого Хозяина!
И кабак тот под государевым орлом — недалече от Монсова дворца на Мье-реке, при самом Адмиралтействе с золотым корабликом. Балакирев справлял там адмиральский час среди питерсбурхской швали. Балакал и балагурил. И всякие пропойцы тянулись к его столу слушать, какие такие амурные дела там, наверху, и какие все там подобрались воры и мздоимцы.