Колесом дорога
Шрифт:
— Куда ты... Куда ты ушел... С кем сейчас...— услышала, проведала она своим женским сердцем.— Я знаю, знаю, ты опять с ней.— Надька будто горела в огне, и огонь этот был так силен, так испепелительно остужающ, что Матвей испугался, испугался Надькиной ненависти к собственной сестре. Он на минуту даже допустил, что это Алена перед ним и ее тело так ненавидит его за все несбывшееся. И не нужна уже ему была Надька, чем-то даже неприятна, быть может, тем недобрым, той ненавистью. И Матвей, ясно сознавая ненужность и нелепость происходящего, уже не в силах был себя остановить. Заговорила натура, извечная, ровдовская: пошел, так уж до конца, без оглядки, через ненависть и любовь, через все. Надька
–
— Не за себя, не за себя, за нее, чтоб ты забыл ее.
И он был рад и благодарен Надьке за эти оплеухи, чувствуя, что избежал чего-то непоправимого, по-настоящему' опасного. Но вместе с облегчением, с сознанием только что пронесшейся мимо беды испытывал и чувство огромной вины за то же, за несвершившееся, за то, что вроде бы испугался опасности, бежал от нее, бежал от беды, не дошел до края ее, не заглянул за край. А заглянуть надо было. Там, за краем беды, как и в Чертовой прорве, от которой он тоже бежал, было все же что-то приманчивое, и это приманчивое будет теперь неотступно следовать за ним, будет мучить и преследовать неизведанностью, недоступностью, как мучат всю жизнь человека во сне и наяву те пересохшие теперь уже криницы, из которых он пил в детстве, пил, но не насытился, кажется, только прикоснулся к ним, припал губами и тут же оторвался, не смог их сохранить. И всю оставшуюся жизнь до последней минуты щемят и ноют зубы и сердце и будут щемить и ныть до последнего глотка воздуха.
Вновь красно бил в глаза Матвею кирпич, единственный кирпичик, обнаруженный им вдруг в стене странного дома, один-единственньгй среди дерева и камня. И он не смог остановить себя, потянулся к кирпичику беспокойными пальцами, ощутившими раньше него, Матвея, что совершает непоправимое. Взлетели вверх людские голоса:
— Не трожь, не трожь!
И из кирпичика тот же крик:
— Не трожь, не трожь!
Но он уже тронул, он уже держал его в руках и чувствовал, что непосильно ему удержать тот кирпичик. И потух огонь в кирпичике. Посыпался песок, поплыл рекой на него, Матвея, на повисших на нем людей. Люди враз отлипли от него, начали закрываться от песка ладонями, одеждой, а он тек и сквозь одежду, сквозь тела людей. В кирпичике, в середке самой, он увидел себя. Стояла у изголовья свечка, но она не горела, никогда не горела, а приготовлены уже были спички, коробок их лежал, и на коробке одна спичинка. Быть может, некому было даже зажечь эту тоскующую над ним свечку. Хотя люди еще были. Шатался дом, ходили ходуном стены, трещала крыша, и хороводились в песке люди, барахтались, вопили, неслышно что. Один только голос прорвался, его собственный голос из кирпичика:
— Мастера, мастера!
И появился, как с неба упал или вырос из земли, мастер с темным, неразличимым лицом.
— Мы сейчас, мы мигом поправим, что нам стоит дом построить, гвоздь вобьем и будем жить,— сказал пьяненький черненький мастер и, как только что Матвей, подпрыгнул и взмыл к стропилам. А там вдоль стропил вилась некая веревочка.
— Не тронь, не тронь! — закричала на этот раз старая Махахеиха, но опоздала. Мастер дернул веревочку, полотно затрещало, полезло по-живому, как гнилое, посыпались кирпичи, начала валиться, снижаться на Матвея крыша.
...Он застонал, когда Надька уже была у двери.
— Вот теперь я верю, что такой,— отозвалась она на его стон, схватив с подоконника рисунок, убегая с этим рисунком из дома,— такой ты, такой в точности, как бык, что рушил хату Ненене...
***
Слова эти, брошенные Надькой как бы походя, на бегу, были правдой. Он подозревал эту
Матвей стоял на крыльце и раздумывал, запирать или не запирать дом, куда это сегодня спозаранку девался дед Демьян и есть ли у него ключ, когда дед Демьян позвал его. Он сидел под поветью на старой, истюканной топором колоде и наматывал то на одну, то нз Другую руку старое, неведомо с каких времен сохраненное волосяное путо.
— А я тебя, дед, ищу,— сказал Матвей,— ты давно во дворе?
— Давно,— со значением протянул дед Демьян и недобро посмотрел на внука.— И нечего меня искать, я не топор, чтобы запропаститься.
— Ага,—смутился Матвей, понимая дедову речь и еще кое-что понимая, ведь это был его родной дед и знал он его характер и руку и потому предусмотрительно отступал от повети.
— Ага,— подтвердил дед Демьян,— полная ясность. Только для меня туман.
— Что, дед, тебе не ясно?
— Кобель ты, кныр-производитель... Одной сестре жизнь сгубил...
— Это еще не известно, кто кому жизнь сгубил... И вообще, дед, не лезь в это дело, не твое это дело.
— Не мое? А ну подойди сюда ближе... Ближе...
Бежать было смешно, и не послушаться тоже. Он подошел. Дед Демьян поднялся с колоды, намотал путо на правую руку, левой рукой попробовал его прочность. И со свистом принялся охаживать этим путом Матвея, приговаривая:
— Это чтоб не кобелился... Это за Алену... А это за Надьку... А это от ее батьки. А это от меня.
— Ну и хватит, наверно,— остановил его Матвей,— а то еще и от господа бога добавишь.
— Надо, так и за бога воздам. А теперь можешь идти на все четыре стороны,— дед устало опустился на колоду.
— Да нет, дед, теперь как раз и поговорим.
— Я свое уже все сказал. Может, лишнее что,— дед лукаво улыбнулся,— так вот путо, отдай назад. Я дед уже сто годиков. И вижу, нечего тебе сказать.
— Есть,— вздохнул Матвей.— Есть. Только опоздала твоя наука,— и с такой тоской прозвучало это его «опоздала», что дед Демьян встрепенулся, посмотрел внуку в глаза, впился, будто буравчиками. И буравчики эти, чем больше он присматривался к внуку, становились тревожнее, тверже и холоднее, превращаясь в точечку, льдинку какую-то, требующую ответа.— Твоя правда, дед,— сказал Матвей,— нечего мне тебе сказать. Ну что стоило поучить меня днем раньше этим же путом. Оно мне раньше всегда так помогало.
Дед Демьян наконец отвел глаза от внука, опустил голову.
— Днем раньше тоже было уже поздно,— сказал он,— надо было раньше, когда поперек лавки еще лежал... Но я тебе, правда, Матвей, не судья. И никто, помни это, тебе не судья. Судить себя ты сам будешь. А камнем кинут, не обижайся. Это ты сам в себя кинул его. Знай это. Камень уже летит. Вижу я его. До этой минуты не видел, а сейчас вижу. Прости меня, что на тебя, уже лежачего, руку поднял. Прости.
— Ничего, дед, я еще не лежачий.