Козленок за два гроша
Шрифт:
— Не бойтесь, — сказал присяжный поверенный. — В этом доме кусается только хозяин.
При этих словах Эльяшев встал из-за стола и, постукивая себя мундштуком трубки по лбу, спросил:
— Чем могу быть полезен?
— Прошу прощения, — пробормотал Семен Ефремович, оглядывая стены, увешанные яркими персидскими коврами и охотничьими трофеями (Эльяшев, видно, был страстный охотник). — Я не представился. Дудак… Шахна…
— Как вы сказали?
— Дудак.
— Не брат ли вы того… несчастного рабочего, который…
— Брат.
— А Князев тут при чем?
Шахна
— Князев порекомендовал мне вас… Я служу у его высокоблагородия переводчиком. Перевожу с родного языка на русский и с русского на родной.
— Так, так, — Эльяшев постукивал себя трубкой по лбу, словно будил прикорнувшую мысль.
Дог подошел к Шахне и обнюхал его, как подстреленную дичь.
— Ваш брат не только его высокопревосходительству генерал-губернатору испортил настроение, — сообщил Эльяшев. — В тот вечер и я был в цирке. Цирк — моя слабость, а Мадзини — мой кумир.
Эльяшев говорил о чем угодно, только не о деле Гирша, прочистил и набил свежим табаком трубку, потрепал собаку за уши; дог ткнулся мордой в пах хозяина, сладострастно повел ноздрями и снова улегся у его ног.
— Мне ужасно нравятся канатоходцы. Они чем-то напоминают нас, присяжных. Разве суд не тот же канат, по которому защитник ведет подсудимого через пропасть? С виселицы ли, с каторги ли.
Дог царапнул лапой его замшевый ботинок.
— Рекс! — прикрикнул на него Эльяшев. — Я знаю, зачем вы пришли, — обратился он к Шахне. — Но я, увы, сейчас занят, очень занят — веду через пропасть других: корчмаря Ешуа Манделя и его мнимых сообщников. Слыхали небось?
— Россиенский навет?
— Да. Дело длится уже два года. Мой друг и коллега присяжный поверенный Мирон Александрович Дорский даже успел за это время умереть в суде. Боюсь, что и я могу в один прекрасный день сорваться с каната, и прощай Рекс, прощай истина, прощай справедливость!
— Да продлит господь ваши дни, — искренне сказал Шахна. У него, наверно, кроме Рекса и бабочки в сачке, никого нет, подумал он. Каждому бог чего-то недодает — даже присяжному поверенному.
Семен Ефремович понимал всю бессмысленность своего положения, но не спешил уходить. Дог-фавн пялил на просителя свои водянистые, преданные глаза мужеложца и тихо поскуливал; незатейливо и обреченно, как и его, Шахны, мысль, из трубки вился табачный дымок.
Шахна думал о доге, о турецком табаке и никак не мог заставить себя сдвинуться с места.
Какое-то странное оцепенение охватило его; не хотелось никуда идти, не хотелось возвращаться ни на Большую, ни в жандармское управление; хотелось висеть на стене картиной, лежать у чьих-то ног догом; трепыхаться, как бабочка в сачке, попеременно представлять себя то охотником с ягдташем, то окровавленным лосем, только не быть тем, кем он, Семен Ефремович, на самом деле был.
— Не скрою, — смягчился Эльяшев, — мне доставляет большое удовольствие выигрывать у смерти… я попытался бы выиграть у нее Гирша Дудака, я правильно говорю: Гирша Дудака?
— По-вашему, его еще можно выиграть? — с надеждой спросил Шахна.
— Можно, — подтвердил тот.
— Господин
— В чем?
— В том, что выплачу вам все деньги… буду жить впроголодь… буду по ночам переписывать Тору… я умею…
— Я не нуждаюсь в деньгах, — сказал Эльяшев и продолжал: — Вашего Гирша можно выиграть у смерти, если вы и ваш начальник не будете слишком подыгрывать ей.
— Мы, господин Эльяшев, разные люди.
— С кем?
Семен Ефремович старался закрепить в сознании Эльяшева его обещание, но отмолчаться он не мог; вопрос присяжного поверенного требовал ответа.
— С его высокоблагородием Ратмиром Павловичем Князевым, — не смалодушничал Шахна.
— Люди вы, быть может, разные, но служите одному делу.
В наступившей тишине даже теплое дыхание дога казалось грозовым.
— Вы ошибаетесь, — горячо возразил Шахна, обиженный непониманием.
Тут нужны были другие слова, другие доводы, но их, как назло, не было; Семен Ефремович почувствовал противную слабость сперва в ногах, потом в груди; гостиная как бы исказилась, и теперь стрелки на картине приняли облик Ратмира Павловича, надзирателя Митрича, Крюкова, а в падающем на бегу лосе он увидел себя. Семен Ефремович даже притронулся к отяжелевшей голове — нет ли на ней следов крови.
— Каторжников и мертвецов поставляю не я, — твердо сказал Эльяшев, совершенно не заботясь о том, как встретит его слова гость.
— По-вашему, я их поставляю?
— В известном смысле — да.
— Побойтесь бога! — воскликнул Шахна.
Он тяжело дышал. Князев, Митрич и Крюков двигались с ружьями прямо на него, и не было ни одного кустика, ни одной воронки, куда можно было бы от них скрыться.
— Ванда! — крикнул Эльяшев.
Господи! Неужели он уйдет ни с чем? Неужели Эльяшев откажет ему только за то, что он служит в жандармском управлении? Но Гирш Дудак, Гирш Дудак нигде не служит.
Он так и сказал Эльяшеву:
— Мой брат нигде не служит. Он простой сапожник.
— С судебной и нравственной точки зрения он — убийца, которому не удалось осуществить свой замысел или удалось осуществить только частично. Признаюсь вам честно, господин Дудак, мне глубоко противны любые убийцы, а евреи — особенно. Мы народ книги — ам сефер… Библия — наше отечество. Вы, полагаю, лучше меня знаете все заповеди. Недаром там сказано: «Не убий!»
Появилась Ванда и, к удивлению Шахны, не выпроводила его, а принесла апельсиновый сок и сыр, поставила на маленький отполированный столик и бесшумно исчезла.
— Угощайтесь! — сказал Эльяшев.
Запах апельсина дразнил ноздри, но Семен Ефремович не отваживался первым притронуться к соку. Слабость у него прошла, и стрелки на картине в высоких ботфортах и широкополых шляпах уже не походили на жандармов.
— Угощайтесь!.. — настойчиво предлагал хозяин, и Шахна отпил глоток.
— Я могу взяться за защиту вашего брата только в том случае, если россиенское дело пошлют в Петербург на доследование и если… — Эльяшев откусил кусочек сыра.
— Если… — поторопил его Семен Ефремович.