Козленок за два гроша
Шрифт:
— Ну как?.. Правда недурно? — обратился он к застывшему Семену Ефремовичу.
— Да, — сказал тот.
— Особенно вот это: «Слезой, упавшей невзначай, и наши лица осень метит…»
Шахна слушал его и думал, как порой чудовищно странно совмещаются в человеке самые разные начала. Ратмир Павлович пишет стихи, палач Филиппьев играет на флейте, надзиратель Митрич по праздникам поет в хоре Святодухова монастыря, лесоторговец Маркус Фрадкин собирает священные свитки.
— А знаешь, почему жена забодала его?
— Нет.
— Потому что не поверила,
Семен Ефремович ждал, когда Князев от благодушного балагурства и чтения стихов перейдет к делу — за шутками-прибаутками он никогда о нем не забывал! — чем-нибудь ошеломит, но Ратмир Павлович был по-прежнему весел и беззаботен.
— Ну что Эльяшев? — спросил он, разглядывая в карманное зеркальце свои мелкие и острые, как у хорька, зубы. — Небось сумасшедшую цену заломил?
— Заломил, — думая о другом, ответил Семен Ефремович.
— Мало ему, негодяю, каменного дома на Ягеллонской, золотишка в Орловском банке. Но ты не огорчайся. За деньгами дело не станет. Я их тебе дам.
— Вы? — промолвил Семен Ефремович и задохнулся от собственного удивления.
— До гроба с тобой за Петю не расплачусь. Как бы не ты, тлеть бы Петруне в воде…
Осмотрев свои зубы, Князев принялся разглядывать прыщик на правой щеке. Он разглядывал его с каким-то брезгливым и упрямым вниманием, и Семен Ефремович поймал себя на мысли, что точно так же Ратмир Павлович смотрит на него, своего толмача.
— Я не возьму у вас ни копейки, — сказал Шахна.
— Не хочешь даром, возьми в долг, — искушал его полковник. — Под небольшой процент…
— Не могу.
Нет, нет, денег Шахна у него не возьмет, ни даром, ни в долг, как бы Князев его ни уговаривал. И не только потому, что добро не продают, а делают, а потому, что он, Шахна, не даст себя окончательно закабалить. А Ратмир Павлович, видно, только к этому и стремится.
— Ваше высокоблагородие, — сказал Семен Ефремович, отвлекая внимание Князева от облученного весенним солнцем прыщика. — После того как закончится следствие, я хотел бы уйти…
— Позволь тебя, ласковый ты мой, спросить, куда? — Ратмир Павлович спрятал зеркальце в карман мундира.
— Может, вернусь на родину, — сказал Шахна.
— Чем же мы тебе не угодили? — спросил Князев.
В этом «мы» было что-то слипшееся, набухшее; оно облипало Семена Ефремовича, подчиняло себе его волю; воздух загустел, как войлок, нечем было дышать; взгляд его обессмыслился, и в нем ничего, кроме покорности судьбе, не было. Но Шахна нашел в себе силы очнуться, воспротивиться.
— Моя тайна больше не тайна, — объяснил он.
— Тебя выследили? Кто?
— Мои соплеменники.
Ратмир Павлович слушал его без всякого интереса, как будто наперед знал, что Семен Ефремович скажет.
— Конечно, еврей-портной или еврей-меламед приятней для вашего уха, чем еврей-жандарм. Но почему, ласковый ты мой, жандармами должны быть только русские?
Шахна снова почувствовал противную слабость: все, что происходило, казалось, происходило не с ним, а в другой
— Подумаешь — выследили! — рассмеялся Ратмир Павлович. — Больше бояться будут… Ибо страх — хозяин жизни… Ты только скажи, кто они, и мы их так пугнем, что и имя твое забудут.
— Вы плохо, однако, знаете евреев.
— Евреи! Евреи! А что твои евреи не из того же теста? Не из тех же костей? Не хочешь их называть — дело твое. Ты, ласковый мой, на все смотришь со своей еврейской колокольни. А ты поднимись повыше!
— Рад бы, ваше высокоблагородие, да нас выше не пускают.
— Что правда, то правда, — против ожидания согласился Ратмир Павлович. — Признаться честно, я схлопотал от начальства даже выговор за то, что взял тебя в толмачи, как будто для перевода с еврейского я должен был пригласить татарина или черкеса! «Выкреста возьмите, полковник, выкреста!»
Как Шахна ни силился понять, зачем Ратмир Павлович послал за ним Крюкова, уразуметь этого он не мог. Не за тем же, чтобы выслушивать его проповеди. Хороши проповеди, когда тут же, за окном, возводят виселицу для твоего брата!
При мысли о Гирше Семен Ефремович ощутил какую-то удушливую неприязнь к полковнику, но не подал виду. Сидел спокойно, глядя на Ратмира Павловича пустыми, залитыми казенной преданностью глазами.
— Я за то, чтобы к вам в России относились как к равным, — витийствовал полковник. — Чем вы, например, хуже литовцев?
Пусть витийствует, пусть, думал Шахна. Только бы не расспрашивал его про синагогу ломовых извозчиков, Маму-Ротшильда, кантора Исерла, вдову Товия Мину, про Арье-Лейба, шорника Гедалье и гончара Хоне (Семену Ефремовичу казалось, что полковник их всех знает).
Шахна уже жалел, что признался. Ведь мог бы утаить, мог не сказать ни слова. А теперь? Теперь сам ничего не добился да еще поставил под угрозу других.
— Когда я служил в Сибири, то даже написал его величеству императору докладную записку об улучшении быта алтайцев, якутов, бурятов и прочих племен в связи с их плачевным положением, усугублявшимся высокой смертностью и почти поголовным невежеством… Жаль, до сих пор ответа не получил… Пришлют ответ, а Ратмира Павловича Князева в Сибири уже нет, Ратмир Павлович Князев, как говорят белорусы, тута.
Полковник перевел дух, подошел к окну, распахнул его, заслуженно и жадно вдохнул струю весеннего воздуха, существовавшего как бы отдельно от того, который сгустился в кабинете в войлок, поправил на себе мундир, выдвинул ящик стола, достал «Дело о покушении Виленского мещанина Гирша Дудака на генерал-губернатора…», полистал его и с небрежностью человека, уверенного в своей правоте, тут же захлопнул.
— Я за то, чтобы о вашем будущем пеклись не только для того, чтобы успокоить изредка поднимающуюся в вашу защиту заграницу, но и для того, чтобы вы спокойно тачали сапоги, а не стреляли в русских чиновников.