Козленок за два гроша
Шрифт:
Все несчастье Гирша, подумал он со щемящей, покалывающей лицо жалостью, все его несчастье заключается в том, что путь его ведет только до перекрестка. Там, на перекрестке, он остановится: его лампа светит только тем, кто с ним заодно.
И все же… Все же он попытается поговорить с братом, убедить его. А вдруг случится чудо! Вдруг Гирш пожалеет и себя, и своего будущего ребенка, и отца Эфраима, и его, Шахну. Ведь мир без жалости, что мир без света.
Завтра, когда его привезут на допрос, Шахна улучит удобный момент и обсудит с ним предложение Эльяшева. Это, конечно, гнусно, но
Первым, кого Шахна увидел в молельне, был его старый знакомый Мама-Ротшильд.
При виде Мамы-Ротшильда Шахна вспомнил, как еще совсем недавно он спал вместе с ним на жесткой синагогальной лавке, мыл тусклые — не свечной ли воск застыл в них? — окна, дощатый пол, который по-зимнему хрустел под ногами, вспомнил, как в его горячечные, греховные сны приходила дочь антиквара Юлиана Гавронская, как он бредил ее именем, как Мама-Ротшильд тормошил его и испуганно приговаривал: «Нашего бога зовут не Юлианой, а Элохим… Элогейну…»
Семен Ефремович еще издали улыбнулся нищему, но тот, видно, не заметил его улыбки; сидел, скорчившись, подогнув усталые ноги, и что-то чуть слышно шептал. Шахна знал: Мама-Ротшильд повторяет ту же молитву, что и в прошлом году, что и в позапрошлом, что и десять лет тому назад. То были не слова из священного писания, а собственный псалом Мамы-Ротшильда, сочинил он его, видно, когда еще был молодым. Никто из богомольцев не ведал о содержании его молитвы. Как только кто-нибудь приближался к Маме-Ротшильду, он тут же замолкал или пристраивался к общей молитве. Кантор Исерл и синагогальный староста Хаим уверяли, что Мама-Ротшильд не молится, а по-русски материт всех: и бога, и околоточного, и раввина.
Кроме Мамы-Ротшильда в синагоге ломовых извозчиков никого не было. До вечерней молитвы было еще далеко; богомольцы соберутся только через полчаса. И Шахна даже обрадовался, что никто не будет приставать к нему с расспросами.
Поначалу Шахна подумал, что Мама-Ротшильд не узнал его: как же, сбрил пейсы, ходит, как немец, в чесучовом пиджаке и шляпе, в модных ботинках, носки которых смахивают на утиные клювы.
— Здравствуй, Мама-Ротшильд, — поприветствовал его Семен Ефремович. — Ты что, не узнаешь меня?
Нищий повернул голову и, не переставая что-то истово шептать, уставился на Шахну.
Несмотря на то что Шахна был выряжен на немецкий манер, а может, благодаря этому Мама-Ротшильд узнал его сразу, но вида не подал.
— Это я, Шахна, — промолвил Семен Ефремович, испытывая какое-то странное беспокойство.
Казалось, больше всего в жизни его сейчас занимает не брат Гирш, а ответный кивок этого старого нищего.
— Это я, Шахна.
Семен Ефремович все делал для того, чтобы разговорить Маму-Ротшильда. Еще в детстве отец Эфраим внушил ему странную, будоражившую душу мысль, что в каждом человеке, будь то меламед Лейзер, урядник Ардальон Игнатьевич Нестерович или водовоз Шмуле-Сендер, надо видеть бога, судью и вершителя твоей судьбы.
— Вижу, — мрачно ответил Мама-Ротшильд.
— Ты чего дуешься?
Мама-Ротшильд выпрямился, встал, запустил руку в карман, нашарил в нем гривенник, потер его локтем и протянул
— На, — сказал Мама-Ротшильд.
— Что это? — произнес совершенно сбитый с толку Шахна.
— Долг! — и он снова протянул свой гривенник Семену Ефремовичу.
Гривенник в руке Мамы-Ротшильда притягивал и почему-то леденил взгляд.
Семен Ефремович смотрел на руку нищего и никак не мог сообразить, что это за глупую игру тот затеял. Чтобы не злить его, Семен Ефремович с нарочитой, нищенской радостью взял гривенник и, изображая из себя не то лавочника, не то такого же попрошайку, как и Мама-Ротшильд, отправил в карман.
— Остальные два целковых отдам позже, — сказал нищий.
Семен Ефремович почувствовал, как у него сжимается кожа на лбу.
— И Арье-Лейб свои два с полтиной отдаст… я с ним говорил… и Мина, вдова Товия… и с ней я говорил… и шорник Гедалье… Только гончар Хоне отказался… Говорит: с паршивой овцы хоть шерсти клок.
— С паршивой овцы?
Кожа на лбу стянулась в кнут.
— Больше у тебя и реб Хаим ни гроша не возьмет, — сказал Мама-Ротшильд. — Ни на ремонт. Ни для раздачи людям.
— Почему? — тихо спросил Семен Ефремович.
— Лучше побираться, — вздохнул Мама-Ротшильд.
— Чем что?
— Чем ездить в жандармской карете… входить в жандармские двери… Поначалу я глазам своим не поверил… Назавтра пришел… через неделю…
Так вот в чем дело, подумал Семен Ефремович. Выследил и раструбил по всему городу: Шахна — жандармская ищейка! Шахна Дудак приносит в синагогу ломовых извозчиков для раздачи бедным не червонцы, а чужие слезы. Шахна Дудак — грешник и вероотступник! Шахна Дудак — паршивая овца!
Семен Ефремович побелел, сунул руку в карман, до боли сжал гривенник, но оправдываться не стал. Разве им докажешь, что человеком можно остаться, служа даже в преисподней.
Как это с ним не раз бывало и раньше, из темного погреба его подсознания вдруг вышел меламед Лейзер:
— Шахна! Я дам тебе гривенник, если ты мне скажешь, где живет бог?
— Реб Лейзер! Я дам вам два гривенника, если вы скажете мне, где его нет.
Бог-добро-зло живет повсюду: в молельне и в жандармерии, в нищем и богатом, в гонимом и гонителе, подумал он, но заметил, что теперь в синагоге ломовых извозчиков они с Мамой-Ротшильдом были уже не одни; припадая на одну ногу, к амвонубиме спешил синагогальный староста Хаим; пришли и другие богомольцы.
Они разглядывали Шахну, шушукались, усаживались на скамьи, вставали, кружились в странном хороводе по молельне, оплывая его, как остров; он и впрямь был островом, омываемым со всех сторон любопытством, боязнью и презрением; и хотя он со времен раввинского училища знал их всех в лицо, ни одного не узнавал, а может, боялся узнать.
— Вот тебе твой целковый, — протиснулся к нему гончар Хоне.
— Вот тебе твой полтинник!
— Вот тебе твой рубль!
— Мои болячки — тебе!
— Мои волдыри!