Крокодил
Шрифт:
Светка сразу ожила, метнулась к Богородице в золотом винограде и полоснула по ее лицу сырой тряпкой – там, где на стекле сидели две мутные птички, отпечаток чужого поцелуя – объеденного и несмелого. Словно и сама просьба, запечатанная им, была постыдной. Неправославной.
Еще одна Богородица – а они зачем-то здесь стояли по периметру в ряд – глянула на Светку из-под стекла жемчужными глазками сережек, приклеенных к нарисованным мочкам ушей. Рубинами в подвеске, лежащей в коричневой ложбинке ее шеи. Аметистами в брошах, украшавших ее покрывало. Перламутровыми цветами, обложившими ее рисованный силуэт. Белыми опалами, в перламутре которых бегали красные и желтые огоньки, словно внутри, как под гладкими овальными крышами, кто-то ходил туда-сюда с зажженной
Светка сначала пялилась на Богородицу, на граненые драгоценности, на игру света в них. Моргала короткими ресницами. Топталась возле иконы. Потом шмыгнула носом, поднесла к стеклу тряпку и начала тереть. С правого бока стекло, скрипнув под нажимом, отошло от рамы и немного провалилось вниз. Светка быстро отняла руку, стекло встало на место. Светка стала тереть осторожно, короткими штришками.
– Какая красивая, – произнесла она, картавя. – Умилиться можно… И кто ж тебя так одел красиво?
Она потерла еще там, где Богородица складывала бескостные руки на груди.
– Умиление, – повторила Светка. – Умиление…
И каждый раз Богородица как будто ниже опускала глаза – так низко, как позволил ей художник, очертив кисточкой границы ее век. Каждый раз как будто отводила их в сторону, натыкаясь на наглые жемчуга, резкие грани аметистов, блуждающие опалы. И как будто Богородице стыдно было за то, что ее так разодели. За то, что разодели ее последним – снятым с себя, оторванным от груди, от мочек ушей, с пальцев. Собранным с миру по нитке, лишь бы она была красивой. Запечатавшим просьбы, обращенные через стекло. Стыдно за то, что лица, заглядывающие в нее, были в основном некрасивы. Но очень хотели красоты от нее. За то, что приписывали ей свои желания – они хотели быть красивыми, не она. Они хотели видеть в ней себя, она себя в них не видела. И просьбы, которые они обращали к ней через стекло, она выполнить не могла. И ей как будто было стыдно за то, что сейчас на стекле, которым защитили от людских рук ее умильную красоту, отражается голое лицо восхищенной Светки, моргающей короткими ресницами. И в кроличьи Светкины глаза попадает резкая игра драгоценных камней, мешающая Светке посмотреть на Богородицу как на мать, а Богородице – увидеть в Светке ребенка.
Светка вдруг нахмурилась – заметила черное пятнышко на стекле. Оно пряталось над парчовым рукавом, почти сливалось с узором. Светка надела тряпку на указательный палец и принялась тереть, словно ластиком по бумаге. Пятнышко не оттиралось. Света пыхтела, наваливаясь на оклад. Схватила тряпку всей пятерней и с силой провела по стеклу. Стекло взвизгнуло, и Светка тихо отпрянула, задрожав. Визг, похожий на женский крик, пронесся по всему храму, поднялся к беленому синюшному потолку, запутался в подсвечниках паникадила, хотел пробиться в алтарь, но у царских врат умер.
Выпустив тряпку, Светка закрыла лицо резко пахнущей рукой и заплакала. По стеклу иконы гулял оконный свет, шевеля зрачки Богородицы, сужая ей веки. Та как будто теперь насмехалась над Светкой, над желанием некрасивой Светки сделать саму Богородицу идеальной. Светка отняла руку и в блике, прицепившемся к парчовому рукаву, увидела: черное пятнышко сидело с той стороны стекла, и было оно не пятнышком даже, а маленьким паучком, засохшим после того, как выполнил свою работу – может быть, сплел кружева для рукавов Богородицы. Светка чему-то улыбнулась. Поправила волосы, глядясь в стекло, как в зеркало.
– Я такая страшная сегодня, – сказала она картаво. – Как чертиха.
Светка пересекла храм – к противоположной стене. Там она остановилась возле святителя Николая, всего, с ног до головы, одетого в серебряный оклад. Оклад тускло
Всплеснув тряпкой, она отошла от иконы и смотрела, как успокаивается окладная дрожь. Наверху виднелись сухие разводы – кто-то, как и Светка, протиравший икону до нее, не дотянулся до верхушки.
Раздались тихие шаги. В храм вошла монахиня. Ряса мягко обнимала ее плотные плечи. В руках она несла короткий веник. Зайдя в закуток, где стояла рака, монахиня принялась мести. Шорох прутьев о холодный каменный пол полетел в стороны.
Светка двинулась дальше, ступая осторожно, как если бы пол мог провалиться под ней. Прыснула в лицо какого-то старца с тонкими, как у женщины, бровями. Резкая струя полоснула его по глазам, но рисованное бледное лицо его не сморгнуло, не дернулось. Белый плевок пены потек по его тонкому носу с заостренным кончиком, по белым усам, обнимающим концами окладистую раздвоенную бороду. Седые волосы его, разделенные прямым пробором, кудрявились за спиной. Он был одет в белую рубаху, в накидку и сидел, как будто выставив вперед босую левую ногу. Пальцы на его ноге были старые, прелые от этой самой старости и белые. Прижимались плотно один к другому, словно старец этот всю жизнь носил тесную обувь, не снимая. Ниже большого пальца выпирала подагрическая шишка с отложением солей. И сам старец, весь бледный, весь какой-то бескровный, был соленым. Выточенным из большой глыбы соли.
Светка провела тряпкой по его лицу. Из-под серой мокрой материи высунулись глаза – черные. Светка начала смотреть в них. То они казались женскими, то мужскими. То пустыми, то полными. Только казалось почему-то, что они никогда не плакали и не заплачут. А тому, кто в них смотрел пристально и подолгу, самому хотелось расплакаться.
Светка скрипнула тряпкой по его стопе, выглядывающей из-под рубахи. Круговыми движениями хорошенько протерла его подагрическую шишку – по часовой стрелке.
– У меня у деда тоже такая шишка была, – сказала она, поднимая на старца глаза и быстро их опуская. – Он участник войны – Отечественной, – продолжила она громче, и пугливое эхо метнулось в сторону, соединившись с чиканьем веника. – Его после войны мучили воспоминания, – тише сказала Светка. – Он никогда не плакал, и у него выросли соляные шишки на ногах. Он их еще в кипятке парил.
Старец сквозь чистое стекло смотрел на Светку так, будто собирался прожечь в ней соляную дырку. И белый соленый перст он поднял как будто не для того, чтобы перекрестить Светку, а чтобы пульнуть ей в голову больный щелбан. Он был не добрый. И он был не злой. Голову его одевал треугольный нимб. Рядом с ним сидел Христос, выставив вперед правую ногу. В правой же руке он держал крест. Большой, сбитый из бревен. Почему-то в тонких пальцах Христа крест смотрелся пушинкой. Голая стопа его властно придавливала землю. Стопа эта совсем не подходила к его тонкому узкому лицу и кротким глазам, которые словно говорили: «Я прощу тебе то, чего Мой Отец простить не смог».
Светка щурилась, стараясь прочесть вертикально спускающиеся буквы между ним и Христом, но так и не смогла понять, кто этот старик. Она уже хотела отойти от иконы, но шагнула только вбок, и оттуда увидела у правого края рамы, со стороны старика, мутное пятнышко. Светка набросилась на него с тряпкой. Оно не оттиралось. Это был отпечаток чьего-то пальца, и оставлен он был с той стороны.
– Ты не усердствуй особо, – раздался голос рядом со Светкой.
Она обернулась. Рядом стояла монахиня с веником.