Крокодил
Шрифт:
– Не усердствуй, – повторила та. – Не все пятнышки оттираются.
Монахиня перекрестилась, глядя на соленого старца, но не стала прикасаться к нему ни губами, ни лбом.
– А кто это на иконе? Старый такой? – спросила Светка.
– Бог-отец это, – ответила монахиня. – И подсвечники надо успеть протереть. Подсвечники сегодня очень грязные.
Монахиня ушла за угол и вернулась оттуда с металлической плошкой, из которой торчали промасленная кисточка и палочка с заостренным концом.
– Это – ковырялка, чтобы счищать воск, – сказала она, поднимая палочку.
Светка приняла у нее из рук плошку. Подошла к золотому круглому подсвечнику, утыканному лунками для свечей. Вся поверхность подсвечника была покрыта лампадным маслом, в котором плавали мушиные тельца и желтые восковые крупинки, похожие на свернувшийся жир. Светка тронула золотую гладкость пальцем. Растерла между большим и указательным попавшуюся крупинку. Отвернулась от подсвечника так резко, словно тот внезапно ударил ей в нос мерзким запахом. Светка приставила к подсвечнику плошку и, скривив лицо, часто моргая, провела кисточкой между лунок – сгребая в одну кучку мушиные тела. Кисточка оставляла в масле неглубокие разводы, которые затягивались тут же.
Мухи, захлебнувшиеся в масле, плюхались в плошку, подталкиваемые кисточкой. Их промасленные крылышки плотно прилипали к скрюченным тельцам. Чуть не выпустив плошку, Светка зажала рот рукой, отвернулась. Потерла горло пальцами, словно к нему подкатил брезгливый комок. Дохлые мухи цеплялись за кисточку. Светке приходилось стучать ею о деревянной край плошки, чтобы сбросить их.
– Увязли, – сказала Светка самой себе.
Ковырялкой Светка подцепила восковую коросту, в которую засохла растекшаяся капля свечи. Но заостренный конец ковырялки оставлял только царапины в воске. Светка скребла, трогая живот и словно боясь, что и он подкатит к горлу. Потом она поднесла к коросте палец и, зажмурившись, ковырнула ногтем. Короста приподнялась, крошась краями. Золото не хотело ее отдавать, словно
Выбрав все жирные заскорузлости, всех дохлых мух, Светка перешла к другому подсвечнику. Там, среди жирных лунок, тихо билась муха. Крылья слиплись вдоль ее тела. Занеся над ней кисточку, какое-то время Светка моргала. Ее верхние веки бились о нижние в такт мушиным рывкам. Светка поднесла к ней палец, дотронулась и, обходя лунки, поволокла к краю подсвечника. Муха замерла под ее пальцем. Светка столкнула муху в ладонь и понесла ее через храм к выходу – к высокой двустворчатой дубовой двери. Светка скрипнула дверью, толкнув ее коленом. Вышла на крыльцо, продолжая глядеть в ладонь: посередине, там, где у Светки сходились неясные линии ума и жизни, скорчившись, лежала масляная муха, похожая на черный тюк с младенцем. Светка подняла глаза и встретилась с синим небом, по которому плыли кучевые корабли и верблюды. Она зябко повела плечами. Спустилась с крыльца, далеко разметывая широкие полы длинной юбки.
Вокруг зацветали клумбы, заботливо высаженные монахинями. И пахли терпко. А неподалеку рос забор, окольцовывающий территорию монастыря. За деревьями, обсаженными розовыми кустами, его было не видно. Но чувствовалось, как он отрезает городские звуки и копит в себе садово-монастырские – щебет птиц в ветвях, вязание пауков, жужжание жужелиц, тихие молитвы монахинь и негромкие хлопки черных подолов и покрывал на теплом ветру, в котором уже чувствовалось подступающее лето. И как будто само лето должно было родиться в этом саду, копирующем идиллию рая, и отсюда уйти в город, вдувая в него через забор белых уральских бабочек, которые еще весной были первоцветом, слетевшим с черных ветвей яблоневых деревьев.
Светка вдохнула полную грудь и задержала выдох, не выпуская из себя сад. Наклонившись, она аккуратно опустила муху на широкий лист кустарника, растущего в тени у крыльца. Муха шевелилась.
Светка вернулась в храм.
Она протерла все подсвечники, расставленные по периметру. И только опустила покрасневшие руки, только осмотрела храм взглядом человека, который теперь у себя дома, как заметила в стенной нише непротертую раку. Светка быстро пересекла храм, навалилась всем телом на стекло, доставая до углов. Под стеклом видна была только тряпочка с бисерным отпечатком стоячего образа еще одной Богородицы. Светка выпрямилась и втянула ноздрей воздух. От лампадки тянуло гнильцой. Она заглянула в нее – фитиль плавал в чистом масле. Светка отошла от лампадки вправо – не пахло. Влево – снова пахло. Некоторое время она ходила, принюхиваясь и шмыгая длинным носом. Наконец перестала ходить влево, остановилась с правой стороны и долго смотрела на бисерную вышивку через стекло.
Убрав тряпку и бутылку с моющей жидкостью в угол, она села на скамейку и принялась, улыбаясь, смотреть на царские врата.
Когда снаружи зазвонили колокола, Светка вздрогнула.
Удар железного языка повалился с колокольни вниз, и Светка прикрыла рукой живот, словно и в него что-то упало. Гул пошел по округе – протяжный, натягивающий в воздухе невидимые жилы и вены. Они, как будто вспучившись, стянулись в один кулак, потом расслабились. Но ударило снова. Язык бил одинаково и равномерно. Каждый раз Светка охала и давила рукой на живот. Можно было подумать, каждый удар вгоняет ее ребенка глубже в живот, прячет его от Светкиной руки. И так продолжалось, пока вены и жилы не натянулись чуть ли не до предела, но тут вмешался маленький колокольчик, он слабо и не звонко цыкнул на большой колокол, сбил его с ритма, и тогда все большие колокола сорвались, и загулькали невпопад, и пошли в колокольный разнос. Они били и трезвонили, скандалили и истерили, паниковали и глумились, дергали вены и жилы, но не рвали их. Они как будто созывали всю округу посмотреть на то, что деется. «Сейчас начнется, – как будто дребезжали они. – Ой, что сейчас будет! Что будет!» В их детском почти озорстве пробивался широкий бас самого большого колокола, несущего панику и тревогу, обещающего – то, что содеется, будет страшным. Но колокола поменьше заглушали тревогу в перезвоне, они нервно щипали, они подтрунивали, они обещали, что можно будет повеселиться. «А разве страшное не может быть веселым?» – смеялись они. Они звенели битыми тарелками и разлетавшимися вдребезги гранеными стаканами. Они волновали Светку. И Светка сидела на скамейке, тяжело дыша и разевая рот так, словно хотела вдохнуть, но вместо кислорода в ее рот летели осколки, клекот и гул. «Приходите! Приходите же посмотреть! Стекайтесь со всех сторон, со всей округи. Увидите, что сейчас будет. Ой что будет. Так и будет. Будет так», – настойчивей звали колокола, возбуждая любопытство. Но снова вмешался маленький колокольчик. Он ударил, и его слабый звон, похожий на неуклюжее слово, пролепетанное детском языком в гаме старых и молодых голосов, вмиг прекратил разгул и веселье. Колокола замолчали, будто онемели все враз, только недовольный гуд их волнами расходился по округе, а маленький колокольчик все звенел, звенел и звенел, пока Светка не опомнилась.
– Притомилась? – спросила Светку все та же монахиня, вплывая сквозь дубовые двери.
– Нет, наоборот, теперь тут, как дома, – прокартавила Светка.
– А так всегда бывает, – отозвалась монахиня, направляясь в угол. – Когда где-то приберешься, сразу себя как дома чувствуешь. Останешься на службу? – спросила она.
– Не… – замотала головой Светка.
– Оставайся.
Постепенно храм заполнился монахинями. Мимо Светки прошел не старый еще священник – темный, сутулый и худой как щепка. Волосы его, уже порядком отступившие от выпуклого лба, кудрявились редким хвостом по спине. Бабка в сизом плаще присела на скамейку рядом со Светкой. Светка сразу вскочила. Бабка выставила вперед клюку, ногу и сидела, опершись на пятку.
Рядом с этой бабкой водрузилась еще одна – в берете крупной вязки.
– Я ее спрашиваю: «Сколько за крестины, матушка?», а она: «Сколько дадите, столько и возьмут», – продолжила она где-то уже начатый разговор.
Светка обернулась на нее. Бабка раздутыми пальцами придерживала лицо у глаз, словно боялась, что оно упадет.
– Потому что люди сколько могут, столько и дают, – проговорила вторая бабка, в плаще. В ее голосе звучал ворчливый каприз человека, привыкшего стонать и охать.
Светка отошла на шаг дальше – разговаривая, бабка шевелила клюкой, задевая Светку.
– Отдышка у меня, – проговорила бабка с клюкой. – Все душит.
– После службы все пройдет, – отозвалась вторая.
Вошли еще женщины. Коротко подстриженные, как от одного парикмахера. Животы их обтягивали футболки. Мясистые руки расплющивались по бокам, когда женщины стояли, сложив их на животе. Из пальцев торчали свечи. Почти все женщины – сорока пяти или пятидесяти лет.
– Шуршат пакетами, как на базаре, – сказала бабка с лавки, оборачиваясь на вновь прибывших.
Светка подняла плечо к уху, защищаясь от колючести старческого голоса. Все лавки заполнились пожилыми людьми. Светка зябло повела худыми плечами. Ее ровесников в храме не было.
– Боже, очисти мя, грешного, и помилуй мя, – наконец, завелся священник – не громко и срываясь. – Искупил ны еси от клятвы законныя честною Твоею кровию, на кресте пригвоздився…
Светка заерзала. Обернувшись на бабок, встала смирно. Мимо ее лица пролетела муха. Служба шла. Светка глазела на купол, закатив глаза, и переминалась с ноги на ногу. Временами глубоко и судорожно вздыхала. Кто-то, пробираясь к подсвечнику, задел Светку плечом.
Бабка, оставив клюку у скамейки, прошаркала со свечой к подсвечнику. Она так обтирала подошвы своих круглоносых туфель о пол, словно шла по кучевым облакам, постоянно сбрасывая с ног налипшую вату.
– Господи помилуй, – раздался нежный голос, и Светка, как будто очнувшись, зашарила глазами по алтарю.
– Господи помилуй, – продолжил голос, нежный и жалеющий.
Но вдруг его сменил торжественный и высокий. Такой мог и купол прорвать, и пройти сквозь облака – прямо к Богу. Бабульки замерли, опустив головы, как будто в ожидании – когда же их покарают? Но голоса снова сменились, и вступил первый – кроткий, ангельский, разложенный высоким куполом на многоголосье, и в этот раз Светка всем телом подалась навстречу ему. Казалось, он не уходит вверх, а сверху пришел. Он гладил бабулек по седым головам, словно говоря: «Не бойтесь, прощенье будет». И те вдруг начали подвывать ему – тонкими жалобными голосами, словно в их старых телах вдруг проснулись маленькие девочки. Моложе даже Светки.
А одна бабка выставила вбок руку, в каком-то странном затекшем и скрюченном жесте. Светка вдруг обернулась к ней, посмотрела в ее светлое лицо, в белые морщины, голубые глаза, одетые в бесцветные брови и ресницы. Бабкина одутловатая кожа блестела, как соль на солнце. И каждая морщина ее отливала этим соленым светом. Светка сглотнула, словно у нее засосало под ложечкой. Бабка тоже посмотрела на смуглую Светку, на ее дергающийся нос и тонко выщипанные черные брови. Глаза у бабки были бледно-голубыми.
– Вот я как могла, так свой крест и пронесла, – сказала бабка, а Светка заплакала.
Она отвернулась, взломала над собой руки. Ее острые локти поднялись вверх темными треугольниками. Так Светка простояла, ни на кого не глядя и сильнее шмыгая носом, до самого конца службы, и когда та кончилась, Светка никуда не ушла.
Она подняла голову, когда храм снова был пуст, но все в нем было уже не так. Светка рухнула на коленки и поползла к Богу-отцу.
Стекло снизу,
– Ягуша, – заклокотала Светка и прикоснулась губами к стеклу, оставляя свою робкую птичку среди других поцелуев. – Я-гу-ша, – повторила она, поцеловала ногу Бога-отца еще раз и слизнула слезы с нижней губы.
Скоро Светка успокоилась и, вставая с колен, вытерла рукавом чужие поцелуи и свои слезы с иконного стекла.Светка спустилась с крыльца, но пошла не по дорожке к выходу, а свернула за фасад. Она быстро очутилась на небольшом бугорке земли, похожем на поляну. Земля тут почему-то округло дыбилась, словно в этом месте была беременна. Повсюду на ней росла уже вошедшая в силу крапива. Из нее то тут, то там торчали православные кресты и каменные надгробья. На них были выдолблены имена протодиаконов и архиереев. В середине из травы поднимался огромный деревянный крест, он стоял на еще одном пригорке. Как будто у этого неожиданно вспучившегося участка земли был пупок. Крест окружали широкие пни. Светка потерла один раскрытой ладонью, но сесть так и не решилась.
Закричали вороны – это вечер подступал. И в этот предвечерний час почувствовалась близость города. Он – успевший уже посереть – напирал на монастырские ворота, сужая двор и сад. В этот час, когда серое небо отбрасывало тень на белую колокольню, приглушая ее белизну, а расцветшая мальва казалась очень яркой – город вступал в полные права и пронзительными гудками машин словно хотел показать: «Мальва от того и выглядит такой яркой, что я набрасываю на нее свою тень. А не тень ли выпячивает то, чего нет, но что должно было бы быть? И вы думаете – мальва эта была б в сто раз ярче, если б не тень. Но ярче ей никогда не стать. Это – иллюзия. Ее максимальный цвет проявляется только в тени».
Казалось, еще чуть-чуть – и вечерний город ляжет на монастырский забор такой тяжестью, что тот сожмется, от него останется только полянка, и эта растущая на ней крапива, и эта мальва, которой покойники отдали все силы. И эта Светка.Черный полиэтиленовый пакет одним концом цеплялся за куст, другим дыбился на ветру. Светка обошла его и оказалась во дворе, который с той стороны запирало трехэтажное блочное здание – квадратное и серое, похожее на коробку. Справа росли рябины, на них еще краснели иссохшие прошлогодние гроздья. На одной из веток сушились чьи-то штаны с широкими красными полосками по бокам. Из лиственной густоты выглядывали только раструбы. Ветер надувал их и раскачивал. Под рябинами стоял деревянный стол, по обе стороны от него – скамейки. На них сидели мужчины в штанах и рубахах. Когда Светка вошла, они повернули к ней головы. У всех заметно выпирали лбы и оттопыривались уши.
Двое из них поднялись и пошли Светке наперерез. Светка заспешила. Мужчины раскачивались, словно и их штанов раструбы были полыми, слабыми перед ветром. Они поравнялись с ней, и она, бросив на них взгляд, ускорила шаг и ступила за порог больницы. Мужчины дальше за ней не пошли.
Светка оказалась в темном холле, где окошко справочной было завешено короткой белой занавеской. Под ним на полу стояли горшки с высокими зелеными листьями, покрытыми коричневыми крапинками. С виду очень твердые, они пронзали острыми глянцевыми кончиками прохладную полумглу больничного холла. Листья, больше похожие на копья, были повязаны зеленой атласной лентой, такой же, какую в середине весны Светка сняла с яблони и сожгла в теплице.
Светка пошла по лестнице, шаркая подошвами по ступеням и стараясь не касаться светло-коричневых перил. В коридоре второго этажа пахло хлоркой. Тонкий химический запах как будто отходил от стен, покрытых пупырышками известки. Светка пошла вперед по коричневым ромбам линолеума. Дверь в третью палату справа была приоткрыта. Из нее сочился голубоватый дневной свет. Хотя снаружи солнце шпарило вовсю, как только может оно шпарить в индустриальных городах летом.
Светка, не дотрагиваясь до металлической ручки, заляпанной белой краской, толкнула дверь.
Яга сидела на кровати спиной к окну, растопырив ноги и уставившись мутным взглядом в пространство. Голубая злоба из глаз расплескивалась по ее одутловатому лицу. Оно как будто стало в два раза шире. Кожу рук, выглядывающих из рукавов широкой рубахи, проедали глубокие кровоподтеки и ссадины. Ноги ее были прикрыты одеялом. За спиной Яги стояла еще кровать. На ней кто-то бесплотный спал под ветхим пододеяльником. Всего в палате было шесть кроватей.
– Привет, – еле слышно сказала Светка и продвинулась в сторону Яги.
Остановилась у металлической спинки кровати. Яга оторвала взгляд от пространства и перевела его на Светкин живот. И хотя он был плотно затянут черной футболкой, глаза Яги побелели. Светка поймала отражение сестры в полукруглой дуге спинки. В нем оно было маленьким, суженным и лишенным деталей.
– Че пришла? – спросила Яга.
Дуга отражала и потолок – узкой полоской, лишенной подтеков, которые проступали на желтой известке в каждом углу.
– Мать тебе бульон передала, куриный, – сказала Светка.
– Че? – переспросила Яга. – Громче не можешь говорить? У меня уши тут заложило. Сижу, как в бочке. Качает меня. Че пришла?
– Мать послала.
– Мать послала… – зло сказала Яга и оторвала глаза от Светкиного живота. – Если б я ходить могла, я б первей тебя дома была. Вообще… – она откинула одеяло и показала ноги. Разбухшие слоновьи ноги, сочащиеся голубоватым потом.
– Ой… – сказала Светка, отворачиваясь.
– Че ты – ой? – проворчала Яга. – Мочегонку мне дают. Каждый день. Ладно бы раз в неделю. А то каждый день! Еще на языке покажи. Как глотаешь, покажи. Когда мать заберет меня отсюда?
– Тебе лечиться надо, – заученно сказала Светка.
– Ага, лечиться, тут туберкулезная палочка везде кишит, – Яга подняла руку и махнула, словно отгоняя от себя палочки. Словно они невидимыми прозрачными трубочками роились в пространстве вокруг нее.
Светка осторожно вдохнула.
– Скажи матери, пусть меня в другую больницу переведет, – Яга снова закрыла ноги одеялом.
– Тебя не берут, – спокойно сказала Светка. – Ты же вичовая.
– А ты, блядь, не вичовая! – подскочила Яга, но быстро успокоилась. – Это, Светка, «Последний путь», – назидательно сказала она. – Отсюда только вперед ногами выходят. – Тут знаешь сколько домашних?
– Каких домашних? – спросила Светка, и на соседней кровати зашевелилось одеяло. Из-под него выпросталась тонкая женская рука, взъерошила короткие рыжие волосы и снова исчезла в одеяльной прели. Яга поманила Светку. Светка присела на край пустой кровати, едва цепляясь копчиком за матрас.
– Тех, кто помрет скоро, – шепотом сказала Яга и покосилась за спину. – Их потом на третий этаж переводят, там такие палаты-боксы, двушки, короче. Они тут мрут от этого туберкулеза каждый день. Их потом в черные пакеты ложат, санитары по лестнице спускают за ноги, отсюда слышно, как голова ступени пересчитывает – бум-бум… – Яга снова обернулась, – бум-бум.
– Господи, – сказала Светка и съехала с матраса.
Солнечный луч из окна острым концом касался лица Светки, как указка учителя. Светкины глаза, нос, рот бегали от него. Казалось, Светка нарочно гримасничает. Еще в окно приходил спокойный шелест сочной листвы и, уже совсем издалека, – равномерный шум проезжающих по трассе машин.
«Последний путь» отстоял далеко от большого города. Отсюда, с окраинной улицы Камской, не слышно было, как бьется его большое каменное сердце, поделенное на продолговатые отсеки офисов, ресторанов, стекольные клапаны кафе, реки автомобильных трасс, разбитых пешеходными переходами и светофорами, бороздки метро. Не слышно было людей – шумными толчками кроветворящих сердечную работу этого города. Безостановочно, бесперебойно и исправно – как только и могут работать те, кто не ведает последнего пути.
Из окон еще приходили напевные трели, и тогда начинало казаться, что глаза Яги становятся колючими, как птичьи клювы. А мятая рука все выпрастывалась из-под одеяла и ерошила волосы, словно сбрасывая с их кончиков летние песни. Птицы стайкой вдруг пронеслись мимо открытой форточки, раздирая известковую духоту палаты криком. Криком странным, коричневым, с терочными переливами, позволяющими заподозрить, что и птицы могут быть злыми. Глаза Яги, проклюнувшись на бледном лице острее, замерли, словно это она сейчас мысленно руководила оголтелым птичьим хороводом и отдавала ему злые приказы. За ее спиной рука натянула выше одеяло на голову, будто тело с едва видными очертаниями желало целиком, до последней своей клетки отгородиться от внешнего мира, от этого куска сильного большого города, улицы Камской, насильно оторванной и брошенной гнить в зеленое птичье лето. Будто только там, под душным одеялом, надышав в него миллионы изогнутых палочек туберкулеза, тело могло обрести свой дом и перестать ломаться каждой мышцей, раздираться каждой клеткой на неестественном стыке последнего пути и начала лета.
– Хочешь форточку закрою? – привстала Светка.
– Не надо! – грубо остановила ее Яга. – Пусть хоть проветрится немного этот туберкулез, – тише сказала она. – Я тут сдохну, Светка, – спокойно добавила Яга. – Отсюда никто не выходит. Ты мне ватрушки принесла?
– Нет, – Светка открыла пластиковый пакет, который все это время держала между ног, сжимая ими теплую банку с куриным бульоном. Она посмотрела в него, словно надеясь найти там ватрушки. – Пельмени есть.
– Да подавись своими пельменями, дома еще они мне надоели. Я ватрушки хочу.
– Ты же не говорила.
– Я говорила матери! Говорила, ватрушки хочу! Че, блядь, даже ватрушки один раз в жизни приготовить трудно, – она раздула ноздри и забубнила. – Один раз в жизни че-то попросила, так сложно, блядь…
– Я не знала, – буркнула Светка. – Мне мать не говорила. Я тебе в пятницу принесу.
– В пятницу! – распалилась Яга. – Да я сдохну тут до пятницы! …Светка, – поманила она сестру пальцем. Светка, не съезжая с матраса копчиком, пригнула к Яге голову. – Свари мне дозу, – горячо зашептала Яга. За ее спиной одеяло шевельнулось, и она заговорила тише. – Я ж ни поесть, ни поспать не могу. Ноги какие, видела? Как желе. Уже месяц не сплю, Светка. Мучаюсь. Все болит. Свари мне дозу.
– Ты че…
– Я все равно умру, Светка. Залечат они меня тут. Принеси мне дозу и ватрушки с яблочневым повидлом, хоть один раз нормально поем. Перед смертью.
Светка подняла руку, неестественно согнутую в запястье, скрючила тонкие пальцы и загребла ими по воздуху у лица сестры, словно граблями счесывала с него густую зеленую траву, и васильки, и ромашки.