Курсант: Назад в СССР 14
Шрифт:
— Это ты? А это твой муж, Марфа Петровна? — тихо спросил я, не глядя на фото.
Старуха шумно втянула воздух:
— Не твоё дело, — отозвалась хозяйка резко, но всё-таки голос дрогнул. — Просто старый портрет висит, выбросить всё недосуг. Да и дыру закрывает.
— Просто висит, да? Случайно? А вот не верю я в такие совпадения. Здесь у тебя каждая веточка, каждая паутинка — с умыслом. Ты выстроила себе сцену, в котором каждая деталь — как спектакль. А это — не бутафория. Сразу видно, это память. Единственное настоящее
Я подошёл ближе, кивнул на фотографию:
— Он погиб? На фронте?
Марфа молчала, лишь губы шевелились беззвучно. Я, конечно, всё понял. И сказал прямо, не жалея её — или как раз потому, что только так теперь и надо было:
— Ты его любила. До сих пор любишь. Потому и осталась здесь. Потому и не уехала. И потому всё это… — я обвёл рукой пространство — … тоже появилось. Магия, привороты, заговоры. Ты не ведьма. Ты просто хочешь, чтобы тебя слушали. Чтобы приходили. Чтобы делились болью. Чтобы ты не была одна со своей.
Она отвернулась. Плечи мелко дрожали.
— Люди приходят, — продолжил я, мягко, почти шёпотом. — Изливают душу. А ты слушаешь. И становится легче… им и тебе. Так ведь?
— Петенька… — прошептала старуха, глядя на фото, встала и погладила стекло так бережно, словно могла согреть ладонью изображение.
Я подошёл ближе. Положил руку ей на плечо. Сказал с тем же спокойствием:
— Все мы кого-то теряли. Или потеряем. Это — жизнь. Но есть вещи, с которыми мириться нельзя. Люди исчезают. Здесь, у вашего озера. И я знаю, ты что-то чувствуешь. Что-то знаешь. Помоги мне.
Она подняла глаза — мутные, покрасневшие от слёз. Гадалка молчала.
— Давай сделаем так, — сказал я. — Поможешь мне, а я постараюсь, чтобы таких вот фотографий, как у тебя, стало меньше. Чтобы было кому глядеть в глаза с любовью, а не в замерший навеки портрет. Но без тебя будет долго и трудно — мне нужна твоя помощь…
Марфа Петровна кивнула. Склонилась над столом, порылась в ящике и достала старый блокнот.
— Вот, — сказала. — Это записи моих наблюдений…
Я взял его, стал листать. Там были даты. Ровные столбцы, каждая строчка — с годом, месяцем и днём. Иногда — с пометками вроде: «чёрная гладь с вечера», «почернело под утро», «шевеление камышей», «запах гнили».
— Это что ещё за дневник наблюдений? — я нахмурился.
Марфа Петровна вздохнула и села за свой перекошенный стол. Руки дрожали чуть, но взгляд оставался твёрдым.
— Я наблюдала за ним… за озером. Пятнадцать лет, сынок. Сначала — для себя, потом — просто по инерции. Каждый раз, когда оно чернело, я это фиксировала. Как учёный. Понимаешь… если я знаю, когда оно темнеет — значит, у меня есть ключ. Тайное знание. А для моей… профессии… это, знаешь ли, не пустяк.
Я пробежал глазами по датам. И вдруг — замер. Листок будто сжал кулак и ударил мне в грудь. Мать честная…
Эти даты… Почти в точности совпадали с исчезновениями
Глава 9
— Ты точно всё это сама записывала? — спросил я, раздумывая. — Не по слухам?
Ведь разве не к ней стекались все разговоры? И, может быть, месяц за месяцем, год за годом — она научилась им верить?
— Первые годы — сама. Ходила, смотрела. Потом ноги сдали, возраст. Только слухи. как ты говоришь, и оставались. Но слухам здесь доверять можно больше, чем газетам. Не поверишь — бабки на завалинке точнее календарей.
Я молча кивнул, снова уткнувшись в блокнот. Это был след. Самый настоящий. А ещё это может быть и ловушка…
— Береги его — он у меня в одном экземпляре. Столько лет записи делала. И… Надеюсь, хоть как-то поможет.
Я внимательно посмотрел на Марфу Петровну, стоявшую в тени избы, в полумраке, озарённом тёплым отблеском свечей.
— Спасибо тебе, бабушка, — сказал я. — За всё, что рассказала. Но одно мне всё же не даёт покоя… За что тебе заплатил Мещерский?
Она будто сжалась, плечи поникли, глаза опустились в пол.
— Я не могу сказать… Ты человек приезжий, и… Пусть это… останется на моей совести.
Я не ответил. Уже собирался уйти, но что-то в её молчании — не злоба, не хитрость, а скорее, глухая усталость и боль — не давало мне просто шагнуть за порог. Как у человека, которому стыдно, но он всё равно не может признаться. Я прищурился, глядя ей в лицо, и сказал негромко:
— Ты ведь всё понимаешь, Петровна. Мы оба не вчера родились. И я не в суде, не протокол пишу. Просто скажи по-человечески. Не мне — себе. Правда, ведь легче носится чистая совесть?
Старуха подняла глаза. В них сверкнуло что-то — не слеза, но, может, её отражение. Или боль, или стыд, но мои слова её проняли.
— Да, — выдохнула она. — Заплатил. Сказал, мол, приедет какой-то там «московский проверяльщик». Слишком умный. Слишком копает. Скажи ему, что смерть его ждёт у Чёрного озера. Напугай, чтоб в свою столицу обратно убрался.
— И ты согласилась, — кивнул я, не осуждая, просто констатируя.
— А что мне было делать, касатик? Я одна. Старуха. Пенсия не бог весть какая, кому я нужна? А я уж… думала, скажу, ты и уедешь восвояси, не знала, что ты так за правду. А ты, гляди, не испугался. Вот и вышло, что соврала зря.
— Всё ясно, — сказал я, нащупывая в кармане Макарова и крепче сжав пальцы. — Спасибо, что призналась. Это важно. Очень важно.
Она вздохнула и тихо, почти на выдохе добавила:
— Будь осторожен, сынок, у них руки длинные…