Лабиринт верности
Шрифт:
«Это было паскудство. Но тогда я этого еще не знал. А если бы и знал — все равно пришлось бы участвовать. Есть вещи которые должны быть сделаны. Хотя порой я думаю — заключи я договор с демоном, был как-то шанс, авось больше души мне бы осталось.
Но тогда все выглядело просто — этот грустный сукин сын позвал меня и говорит, светя бриллиантами на пальцах. В начале рагиталина это было, сразу после праздника первого урожая. Хмааларцы еще голых баб на улицы выпускали, а туземцы деревянным хуям кланялись. И говорит «Фред, есть работенка, склочная, но нужная». И рассказал мне про паренька — торгового капитана-ригельвандца. Есть мол и с той стороны отъявленные суки, берут они пареньков,
Нет у нас интересного, да и что он мог знать? Ему и двадцати не было, зеленый, смелый, гордый, даже честным себя считал, наплел ему какой-нибудь клоп, в шелках да золоте, по ту сторону океана, мол, это все «ради Державы, Ригельсберме поручает тебе важную миссию. Ты станешь героем своей страны. Тобой будут гордиться родители, ну и золота тебе насыпем — хребет сломаешь носить», ригельвандцы же. А он поверил. Ну или выбора не было. Только херня все это — долг, честь, слава. Никто нас знать не должен. Ни в лицо, ни по имени, да и бабло не в радость, даже песню не закажешь смешливому прохожему с Эльвексина.
И поперся он, мудрила, по морю-океану, прямо в пасть нашему толстячку-Гийому. Эрнесто Никобальди его зовут, ну или звали, уж не знаю, может после такого и имя теряешь — вроде как обосрали его, до последней завитушки. И становишься после такого, как кукла, думаю, — вроде живой, но за ниточки дергают, и пляшешь ты, как заведенный, и остановиться не можешь. Остановишься — смерть, муки, боль, и не только тебе. Да и не главное, что тебе.
Понимаю я теперь — хорошо, что у меня никого нет — все давно перемерли. Мать сам хоронил, брата и отца море унесло, сестру Пучина сграбастала, где-то она теперь, в уборе из морских звезд, водоросли в волосах расчесывает.
Прокололся он, короче, тюфяк, тряпка, педик, жалко его. Прокололся, на чем мы все прокалываемся. На вас — милашках. И как только нашел, как разглядел, что там в его позолоченном сердце она шевельнула. Нищенка, а красивого у нее было только имя — Аделаида и волосы, вороново крыло, даже грязь не скроет. И разглядел он ее в пыли, в грязи, дерьме и самоуничиженье.
Но это мы потом узнали — а до этого я и так тыкался, и сяк, и матросов с его суденышка «Матушка Амели» спаивал, и сундук его выкрал, и трактирщика, где парень жил, подкупил, да застращал. Но со всех сторон — пшик один, одно слово — не дурак парень.
Не дурак — мудила конченый, если бы не он, если бы не телец золотой, что послал его сюда, глядишь и поверил бы я в то, что Гийом наш — белый рыцарь, защитник слабых и угнетенных, миротворец. Хер он толстый, а не миротворец.
Вызывает меня и говорит «Не выходит у тебя ничего Фред, и у меня не выходит, дочка умирает, а я помочь не в силах, но ты то со своей работой справиться можешь. Есть тут одна Аделаида, она и есть наш ключик к золотому капитану, только ты уж поаккуратнее — самого капитана до времени не трогай. Обидишь Эрнесто, за него могучая Ригельвандская Торговая Компания вступится, а за нищенку никто не вступится, только сам мальчуган, но за глупости Торговая Компания воевать не станет. Пощупай ты ее Фред, очень мне нужно знать, зачем сюда Эрнесто эти злые золотые дяди послали».
Знаю — тварь я последняя, знаю, не простят меня ни Единый, да и никто другой не простит. Нет столько прощенья в мире.
Нашел, короче. Сестренку Аделаидину восьмилетнюю нашел в ночлежке на сорок рыл и бабку — старую, слепую. И приехали парни в черных сюртучках, да карета казенная — черной кожей обтянутая. И укатили они двух баб — старую и молодую, в ночлежку понадежнее —
А сам я, гнида черная, кровососущая, пошел к нищенке, она как раз со свиданьица в новом платье возвращалась. И говорю — так мол и так, а только сестренка твоя, да бабулька, теперь у нас гостят — в неге и комфорте, и все у них будет хорошо, если ты себя вести будешь хорошо.
А сам вижу — любит она его, по глазам вижу, по губам вижу, по рукам ее, грубым да белым вижу. У нее, помню, пальчики не такие нежные и цепкие как твои были — грубые, мозолистые, но он целовал их, целовал их, любил их, а может, любит.
Я и говорю ей — бабушку любишь, сестренку морской пехоте — сплошь из гнили человеческой набранной, отдавать не хочешь? Тогда спроси у него, как у любимого, скажи, мол, сон тебе дурной приснился, или чего еще наври. Не задумал ли он худого, почему так долго в порту стоит, почему товар не купит да не уйдет твой торговый капитан, что его думы омрачает, и почему он с тобой любезен, а сам лицом скорбен. Пусть как на духу все расскажет, или не любит тебя. А если он тебя не любит — то и мне сестру с бабушкой любить незачем. В общем, придумай что-нибудь.
За одни за те слова, с меня шкуру спустить надо, и солью натереть. Чтоб сильнее, крыса, мучился. Да ты права — крысы гордые и хитрые животные, а я таракан.
Она пошла, плакала сначала, а потом глаза пустые стали, руки белые дрожать перестали. Шагом твердым от меня удалилась — как на плаху, а может то плаха и была, для того, кто любовь предал.
И он ей рассказал. Все поведал — о миссии своей секретной, о важности ее, о том, что когда закончит, обязательно увезет ее из нашего горящего клоповника. Рассказал, как, мол, все серьезно, да сложно у него, олух малолетний.
А она ночью метнулась, и голосом, нездешним, холодным, как у покойницы, все рассказала.
Пошел я к дейцмастеру, а он мне и говорит «Вот это ты правильно Фред, это я понимаю — четкая работа. Только теперь нам надо этого паренька окучить, так сказать. Перевербовать. И не надо на меня так смотреть. Взялся за гуж, так сраку не чеши, а тяни. Любовь только та сильна — которая на верном костре греется, и пользы от нее нам тогда больше…». И рассказал. Меня прям там чуть не сблевало.
В общем сперли мы ее, поместили под надзор, в домик неприметный, в квартале наемников, вроде как непонятный кто-то похитил. И следов я понаставил, никогда так не следил. Следов вроде как по торговым делам его выкрали девку — мол выкуп хотели. И дорожечка к домику. Почти свободная. Иди дурачок — геройствуй. Он своих ребяток с корабля собрал, нескольких друзей-наемников пригласил. И пошел. Немало народу положил, а Гийому их не жалко — мелкая сошка, пушечное мясо, кирпичики его пирамиды.
Выручил ее, она так счастлива была — чуть на окровавленном столе, где еще мозги Крошки Неда стекали, не отдалась. На корабль бросились. Окрыленные. Влюбленные по самое немогу. Счастливые… Идиотики.
А на корабле я, и ребята отборные, в мундирах рванных — морская пехота, та самая. И стали прям на глазах, его, скрученного, с нее платье рвать. А я ему говорю, служи мол родной, на два фронта работай, только нам правду — а им кривду, Шваркарас не Ригельвандо, здесь не золотом платят, а любовью, ты нас будешь любить, а мы тебя, а если откажешься… А он гордый стоит, несмотря на то, что руки аж из суставов выворачивают. То мы твою Аделаиду полюбим, «Крепко полюбим» смеются морские и панталоны с нее рвут. У него только и сил хватило сказать «Хорошо». А одного из пехотинцев мне даже прикончить пришлось, вот этой саблей, разошлись ребята.