Ледоход
Шрифт:
Щекастая двчонка, въ стыдливомъ восхищеніи слдовавшая за пріхавшимъ и не сводившая съ него сіяющихъ, почти благодарныхъ глазъ, громко взвизгнула и, задыхаясь отъ восторга, кинулась обратно къ крыльцу, за чемоданомъ.
Войдя въ домъ, Яковъ снялъ съ себя пиджакъ и жилетъ и сталъ умываться. Мать, прихрамывая и стуча костылемъ, не переставая суетилась около него.
Въ первый разъ разсталась она съ сыномъ на такое, долгое время, и теперь, при встрч, переживала чувства, совершенно неизвданныя, новыя. Каріе глаза ея, обыкновенно тусклые и усталые, теперь сильно оживились, они смотрли и весело, и скорбно, временами на нихъ набгали слезы, и женщина эта сама не понимала отъ чего — отъ радости, отъ умиленія, отъ темнаго ли предчувствія…
Сони
— Какъ вы не понимаете того, что служите въ чужомъ стан!.. Вашими руками загребаютъ жаръ, разрушаютъ классовыя перегородки, а когда ихъ разрушатъ, васъ выпрутъ вонъ и ничего вамъ не дадутъ.
И когда Яковъ отвтилъ, что никто ничего не будетъ давать, и что евреи сами себ возьмутъ то же, что возьмутъ и другіе, Соня стала доказывать, что «взять не позволятъ». У евреевъ берутъ все, — ихъ грудъ, ихъ кровь, ихъ геніевъ, Меерберовъ, Лассалей, Гейне, Спинозъ, — а потомъ имъ предлагаютъ ассимилироваться, раствориться. Вс націи могутъ жить, даже самыя ничтожныя — албанская, черногорская, сербская, — и только еврейство должно умереть, раствориться. И вдь этого требуютъ лучшіе люди. А между тмъ отъ кого получаютъ весь свой свтъ эти лучшіе люди? Кто ихъ Богъ и пророкъ? Еврей Марксъ. О, отчего Карлъ Марксъ не носилъ чисто еврейскаго имени, отчего не назывался онъ Мордухъ? Эти господа, которые требуютъ, чтобы еврейство растворилось, назывались бы теперь не марксистами, а мордухистами.
Якова споръ сталъ тяготить.
Сейчасъ по прізд, не раздвшись, не умывшись, не разспросивъ о родныхъ, не поговоривъ даже съ матерью, которая съ такой нжностью и такъ жадно на него смотритъ и ждетъ его разсказовъ, его вниманія, онъ ввязался въ это крикливое перебрасываніе горячими тирадами, и это такъ утомительно и раздражаетъ… А Соня больна, и споръ ее такъ волнуетъ, она кашляетъ и задыхается, и схватывается за сердце… надо бы прекратить, надо бы сейчасъ прекратить…
Но Якову неудержимо хотлось сдлать одно только маленькое, заключительное, послднее возраженіе, — за нимъ слдовало другое, третье, а Соня, даже не выслушавъ брата, съ своей стороны затопляла его горячимъ потокомъ гнвныхъ, стремительныхъ словъ.
Съ тоской и съ тревогой слушала своихъ дтей Шейна. Она вздыхала, разводила руками, бросала умоляющіе взгляды то на сына, то на дочь, а временами, набравшись храбрости, изловчалась вставить слово, другое, и все пыталась увести дтей въ столовую…
А въ сосдней комнат, притаившись, съ большой кастрюлей въ рукахъ, стояла Марфушка, и съ изумленіемъ, сердитая, смотрла черезъ растворенную дверь на то, что происходило передъ ней. Столько было разговоровъ о прізд панича, съ такимъ нетерпніемъ его ожидали, такъ нжно мечтали о дорогомъ гост, такія для него наготовили вкусныя печенія и варенья — и вдругъ, на вотъ теб…
— Тілько що въ хату — и яка свара!
И Марфушка негодовала всмъ своимъ простымъ и чувствительнымъ сердцемъ. Уже она ненавидла «оцего чортяку», и была лютымъ врагомъ ему. Она слушала, слушала, — и все больше и больше закипала.
— У-у, горластый! Ажъ злякалась…
Полная огорченія и обиды, ушла она на кухню, забрала тамъ цлую гору мдной посуды и выйдя во дворъ, на кучу песку, принялась за чистку. До нея долетали голоса и Сони и Якова, но она не хотла ихъ слушать, и, чтобы оградить себя, она затянула псню — да такъ визгливо, да такъ ожесточенно, что когда минутъ черезъ пять подъхалъ къ воротамъ Соломонъ Розенфельдъ, мужъ Шейны, и издали взволнованно крикнулъ: «А что пріхалъ нашъ гость?» — то она ничего не разслышала и не отвтила.
— Пріхалъ нашъ гость? — повторилъ Розенфельдъ, торопливо слзая съ брички.
Не оглядываясь на хозяина, отчаянно визжа пескомъ по ярко сверкающей
— Пріхалъ.
И почти не понижая голоса, она добавила:
— Хай бы вінъ тобі сказывся, чортяка патлатый!
VI
Появленіе отца заставило Соню и Якова нсколько успокоиться. Пошли поцлуи, обычныя восклицанія, разспросы… Шейна воспользовалась измнившимися обстоятельствами и увлекла всхъ въ столовую.
Услись вокругъ стола, и завязался живой, пестрый разговоръ — о заграниц, объ ученіи, о томъ, какъ свободно и легко живется евреямъ во Франціи, о новыхъ ограниченіяхъ для нихъ въ Россіи, о торговл, объ урожа…
Соломону Розенфельду было съ небольшимъ пятьдесятъ лтъ, но на видъ ему можно было дать вс шестьдесятъ, — такъ сда была его, въ свое время темно-русая, борода, такъ устало было его изборожденное морщинами мертвенно-желтое лицо. Движенія, впрочемъ, были у него довольно живыя, даже порывистыя, онъ быстро ходилъ, быстро и горячо говорилъ, и смялся громко и легко. И волосы на голов его, блые, какъ сметана, торчали густые и плотные, какъ у юноши.
Онъ «занимался пшеницей», былъ агентомъ крупной экспортной фирмы, и въ урожайные годы «крутилъ дла». На фон мстной нищеты онъ считался человкомъ зажиточнымъ; на самомъ же дл у него не было никакого состоянія, и это потому, что большую часть его заработка выматывало изъ него коммерческое начальство. И даже домишко Розенфельда былъ заложенъ у того же всевысасывающаго начальства.
Розенфельдъ былъ человкъ неглупый, довольно чистый въ смысл нравственномъ и пользовался въ город уваженіемъ и вліяніемъ. При старомъ городовомъ положеніи, когда евреи могли быть избираемы, его неизмнно выбирали въ гласные и даже, если онъ не отказывался самъ, въ члены управы. Онъ не игралъ въ карты, не ходилъ въ клубъ, въ свободные зимніе вечера любилъ читать, и бда была только та, что книгъ въ городк почти не имлось. Самоучкой онъ одоллъ — съ грхомъ пополамъ, впрочемъ, — нмецкій языкъ, и въ его контор, за стеклянными дверцами ясеневаго шкапчика можно было видть ряды томиковъ, — сочиненія Гёте, Шиллера, Гейне и другихъ нмецкихъ авторовъ.
— А ты порядкомъ измнился, — сказалъ Розенфельдъ, вглядываясь въ сына. — Борода… и угрюмый такой сталъ… Въ твои годы не надо быть угрюмымъ, успешь еще… Еще будетъ время намучиться.
— Разв еврей можетъ не быть угрюмъ, — вставила Шейна. — Слава Богу, подумать есть о чемъ… Кажется, о чемъ должно передумать еврейское пятилтнее дитя, то русскому хлопцу даже до самой свадьбы въ голову не придетъ.
— Во всякомъ случа, сегодня серьезность и всякая тамъ хмурость въ сторону, — весело проговорилъ Розенфельдъ, быстро пересаживаясь на другой стулъ. — Можно себ иногда позволить имть и свободное лицо.
— Ты правъ, папаша, совершенно правъ.
Яковъ дружески улыбнулся отцу. Онъ и самъ очень не прочь былъ имть теперь и «свободное лицо», и свободную душу. Такъ хотлось покоя, такъ нуженъ былъ отдыхъ посл семидневнаго путешествія третьимъ классомъ, посл массы наблюденій, сопоставленій и размышленій, горькимъ бременемъ навалившихся на сердце за время этого путешествія.
И обстановка была теперь такая, что спокойствіе могло бы пролиться въ душу. Мягкій сумеречный свтъ, самоваръ, котораго не видишь за границей, чистая скатерть, вс эти домашніе коржики и варенья, и старая, наивная, нсколько смшная мебель, и нжное, ласково-печальное лицо матери, и товарищески-дружелюбный тонъ отца, хоть и посдвшаго еще сильне, но все же подвижного, бойкаго, и такого милаго, милаго, — все это настраивало на какой-то добродушный, тихій, дружескій ладъ, трогало и умиляло. И хотлось упиться этимъ умиленіемъ, хотлось хоть на время забыть обо всемъ грозномъ и жуткомъ, — о вопросахъ мучительныхъ, объ идейномъ разлад, о томъ, что длается тамъ, за стнами этой старенькой столовой, хотлось довриться ей, родной и ласковой, отдаться, покориться…